– Да, трещина ровная, но, на мой взгляд, недостаточно ровная.
Это были последние слова хирурга, услышанные им. Бобби – анестезию давал он – потрепал его по плечу.
– Ну, отправляемся в Ксанаду[52], Цук, – объявил он и приступил к своим обязанностям, напевая мелодию из фильма[53].
Бобби был на месте, вводя ему наркоз, был он и в реанимационной палате, когда Цукерман пришел в себя, но когда где-то посреди ночи ксилокаин перестал действовать, Цукерман оказался один и наконец выяснил, что такое настоящая боль. Такого он даже не предполагал.
Чтобы как-то держаться, минута за минутой, он пытался называть себя “мистер Цукерман”, как в суде. Гоняться за стариком среди надгробий, мистер Цукерман? Самая идиотская ваша выходка. Вы открывали не те окна, закрывали не те двери, вы доверили вершить правосудие над вашей совестью не тому суду; вы скрывались от всех половину жизни и слишком долго были сыном – вы, мистер Цукерман, служили на потребу позора и стыда, однако по непростительной глупости ничто не сравнится с погоней на кладбище в метель за бывшим продавцом дамских сумочек, вполне естественно ужасавшимся тому, что на его фамильном древе появился гой, который все портит. Чтобы переправить боль, сдерживаемые чувства, измотанность на этого похмельного Карамазова, на этого понтифика для быдла, чтобы разбить его, как некое псевдобожество, вдребезги… Да, конечно, нужно было защитить неотъемлемые права Грегори, свободы этого тупого наглого юнца, которого вы, мистер Цукерман, возненавидели бы с первого взгляда. По-видимому, мистер Цукерман, вы окончательно сбились с пути, который открыл вам Томас Манн, взглянув на вас с алтаря и наказав стать великим человеком. Сим приговариваю вас к закрытому наглухо рту.
Этот легкомысленный прием оказался малоэффективным, рассказывать себе наизусть все, что он помнил со старших классов из “Кентерберийских рассказов”, тоже не помогало, и тогда он стал брать себя за руку, делая вид, что это кто-то другой. Брат, мама, отец, жены – все они по очереди сидели у его постели и держали его руку в своих. Боль была умопомрачительная. Если бы он мог открыть рот, он бы орал. Через пять часов, сумей он добраться до окна, он бы прыгнул вниз, а через десять часов боль стала утихать.
Следующие несколько дней он был одним разбитым ртом. Он сосал через соломинку и спал. Больше ничего. Вроде бы сосать проще простого, никого этому учить не надо, но поскольку губы у него были разбиты и болели, к тому же чудовищно распухли, и поскольку соломинку можно было вставлять только в угол рта, он даже сосать толком не мог, и чтобы что-то всосать, ему приходилось напрягаться, начиная с низа живота. Так он всасывал морковный суп, фруктовое пюре, заявленный как сверхпитательный молочный напиток с банановым вкусом, такой сладкий, что он даже поперхнулся. Когда он не всасывал что-нибудь кашеобразное и не спал, он исследовал рот языком. Для него сейчас не существовало ничего, кроме внутренней части рта. Он сделал там множество открытий. Рот – это то, что ты есть. Именно через рот ты максимально приближаешься к тому, кем ты себя считаешь. Следующая остановка – мозг. Неудивительно, что феллацио обрело такую популярность. Твой язык живет во рту, а твой язык – это ты и есть. Он посылал свой язык повсюду, чтобы проверить, что там за металлическими скобами и резинками. По распухшему куполу нёба, к болезненным углублениям на месте утраченных зубов, оттуда к зиянию у края десны. Именно там его вскрыли и заново соединили. Для языка это было как путешествие вверх по реке в “Сердце тьмы”