И снова удивил обоих: быстро вышел на дорогу и, не оглядываясь, покатил обратно, к бору. Не понять было, зачем и приходил.
Стрежнев, как оглушенный, долго глядел ему вслед, наблюдал, как он, удаляясь, уменьшался, то оседая за гривами, то вновь показываясь во весь рост, и длинные полы пальто развевались, хлестали по мокрым голенищам его блестящих на солнце сапог.
Оправившись, как от шока, Стрежнев зло сплюнул ему вслед, сказал:
— Шел бы с багром!..
— И где его нашли? — спросил Семен.
— Да где! Всю жизнь здесь околачивается: был завхозом в школе, потом директором Дома культуры, теперь вот в сплавную перекинули. Андрей Иваныч-то уехал, перевели в трест. А этому везет — всю жизнь не работает, и всю жизнь какие-то должности ему придумывают. Одно время воспитателем в общежитии числился. Воспитатель... В шею гнать! Да вот только до первого собрания!..
До вечера они ничего толком не делали. И говорили мало. Обоим Горбов будто отбил руки.
Стрежнев снова злился: и линейного нет, и не звонят, и вода начала прибывать — лезет вон из-подо льда на берег.
Они ждали темноты, так, лишь бы день сбыть. От безделья прибрались в рубке. Когда вымели окурки из машинного и собрали ключи, обоим стало вроде полегче.
Тогда и пошли.
Федора застали возле брандвахты на льду. Вместе с женой они окалывали у борта лед — пробивали пешнями кругом корпуса борозду: прибывающая вода могла разломать схваченные льдом старые борта брандвахты.
— Из затона не звонили? — спросил Стрежнев с палубы.
Федор задрал голову.
— Нет, не слыхать... — задыхаясь, устало ответил он.
Стрежнев звякнул о палубу топором, сказал:
— Прибери, один пока у себя оставили. Мало ли что...
Они поднялись в свою каюту и тут же молча легли спать.
2
С утра Стрежнев сделал первое дело: за кормой катера воткнул на урезе воды тальниковую палочку — метку.
Вода за ночь прибыла больше чем на четверть, теперь и дураку было ясно, что скоро она доберется по луговине и до катера. Надо было что-то решать. И первое — звонить в затон: там домкраты, дубляж, люди.. Но это значило — кланяться, жалобиться начальнику. Здесь-то и было для Стрежнева самое больное место.
А переломить себя он не мог, да и не хотел. Ведь с момента отъезда и по сей день шло как бы упорное молчаливое соревнование его с начальником. Если в первые дни Стрежнев боялся, что тот позвонит, то теперь он ждал этого звонка. И ждал по-новому. Однако напрасно.
Сидя на осине, он еще надеялся, что вдруг объявится линейный или еще кто-нибудь, и все разрешится. И тогда он мог бы держать свою прежнюю марку — для видимости сопротивляться.