Ветер последние дни тянул с юго-запада, Старик почти не слышал, что делалось возле барака, и потому совсем перестал бояться. Каждое утро он слушал перекличку дятлов, крик Одноглазой — голоса были такие же, с прежних мест, — и Старик успокаивался, считая, что в лесу не появились новые люди и звери и можно токовать по-старому.
Еще с первых дней жизни здесь Мишка приметил, что мужики ходят оправляться в низкий сосняк в сторону тока. С каждым утром они уходили все глубже в этот сосняк и всех ближе к току. И Мишка боялся, что кто-нибудь из них нечаянно или ради любопытства спугнет ток и тем нарушит его, Мишкин, план. Каждое утро, прислушиваясь к тетеревам, он лелеял тайную мечту: однажды с ночи залечь где-нибудь на краю сосняка и понаблюдать вблизи, как тетерева начнут слетаться, как запоет токовик, как будут прохаживаться совсем рядом тетерки... Что у них за жизнь, как они себя ведут, эти счастливые лесные птицы?.. Но времени едва хватало на сон, и он откладывал свою мечту, хранил ее в тайне, как близкий праздник.
Ток рокотал каждое утро все яростнее, а мужики, замечал Мишка, были совершенно безразличны к этому глухому монотонному бормотанию. Это и радовало и удивляло Мишку, и он все больше приглядывался к мужикам и пытался до конца разгадать каждого.
Вот Сорокин. Он ко всему и ко всем относится ласково, мягко. Маленькая белая бородка очень шла к его загорелому еще не морщинистому лицу, а голубые навыкате глаза, казалось, всегда улыбались под седыми бровями. Он был опрятен, здоров, уже слегка начал усыхать от старости, но еще не потерял стройности и упругости в теле. По-своему был хитер: где выгодно, прикидывался стариком, сохранял силы, а потом вдруг обгонял в работе молодых и радовался этому. Мишка заметил, что работал Сорокин не столько силой, сколько смекалкой, сноровкой и никогда не страшился работы. Просто жил в работе. При случае мог и отругать кого из молодых, но без злобы, без превосходства. Он радовался весне, своему здоровью и глядел на все любя, спокойно. Мишке иногда хотелось тоже так жить и работать, но не получалось.
Совсем другим был Луков. Он не работал, а дрался с рекой. И дрался без хитрости, открыто, изо всей силы. Давно не бритый, он почернел, цыганские глаза его задорно блестели. Даже вечером он уходил с реки как бы с неохотой. Казалось, работай один, он бы скатывал штабеля и ночью без передыха, до тех пор, пока не очистил бы всю реку. Когда входил в азарт, на него страшно было глядеть: он рычал, ухал, бревна от него отлетали вприпрыжку, со звоном, будто пустотелые. Кативший бревно впереди боязливо оглядывался, со смехом убегал в сторону. А Луков, сверкая белками, сошвыривал со штабеля оба бревна — и свое и чужое — с таким сладостным упоением, что мужики только крякали от удовольствия. Весело было с ним работать, азартно, но и опасно. Разойдясь, он уж никого не замечал вокруг, начинал будто в бреду разговаривать с бревнами. Но не совестил и не упрашивал их, как Сорокин, а ругал и напутствовал их крепкими словами. Брызги летели до середины реки, а сошвыренные бревна, еще долго вращаясь, будто напуганные, скорее отплывали от штабеля в безопасный стрежень.