Свобода выбора (Залыгин) - страница 245

Оставшись в комнате один, Н. Н. сидел молча и не решался о чем-нибудь подумать. Жалел, что М. М. исчез как таковой.

Но это одиночество продолжалось недолго — явился Замысел. Конечно, у него не было облика, но это был он.

Он сел за тот же письменный стол, снова нога за ногу, и еще пальцем погрозил:

— Смотри у меня!

— Смотрю…

— Не так смотри-то — веселее, веселее!

— Куда денешься, стараюсь!

— То-то!..

МОЯ ДЕМОКРАТИЯ

>Заметки по ходу жизни

Моя демократия — это моя демократия, и, вероятно, ничья больше. В том-то и дело, что она у каждого своя. На девятом десятке я прокручиваю в памяти свою жизнь и так, и этак и, что в плане демократического воззрения у меня закрепилось, о том и пишу. На девятом десятке я все меньше и меньше понимаю ортодоксальность, требования единомыслия все равно какого, будь это требования коммунистов, монархистов, фундаменталистов.

Я довольно много читал Ленина и никогда ни впрямую, ни косвенно не улавливал в нем вопроса к самому себе — кто же он? что за человек? Он следовал по стопам своего старшего брата Александра, цареубийцы (к сожалению Володи Ульянова — неудачного), — и всегда и везде, во всех без исключения отношениях с людьми и человечеством, ему было всё, как есть всё, ясно и понятно. Об этом очень убедительно написал Солженицын («Ленин в Цюрихе»).

В каком-то смысле завидное существование, если забыть, к чему оно способно привести мир, все стороны жизни — философию, искусство, политику, быт.

Коммунисты сами от себя требуют единомыслия — это одна из их высших целей и ценностей, для демократов это исключено. Коммунисты рассуждали и так: мы — великие экспериментаторы, мы — великие служители истины. Если эта истина и приведет нас к гибели, не только нашей, но и всего человечества, мы все равно должны довести этот опыт до конца.

Нынче коммунисты уже не те, нынче они — прагматики из прагматиков, но я-то встречал подобных ортодоксов в своей жизни не раз и не два. Но нельзя забывать, какими они были вчера — пока были у власти.

Многое я помню. Очень хорошо помню Февральскую революцию — мы тогда жили на Урале, в Саткинском заводе, и отец на плечах носил меня в ликующей толпе рабочих с красными бантами на груди, на рукавах, на фуражках, а самое громкое, самое общее слово в толпе было слово «товарищ».

А вот Октябрьскую помню плохо. Не потому, что не запомнил, а потому, что она очень странно произошла: кто-то сверг правительство Керенского, а на местах все еще оставалось как было, и что на что нужно менять, никто не знал. Октябрьскую революцию и революцией-то стали называть года два-три спустя, а до этого говорилось: «переворот».