Он протянул оба незаполненных бланка Тойво и предложил:
— Ты иди пока к Лиисе, а я, как только получу всю информацию по нужному вагону, тебе сообщу.
Антикайнен, услышав фамилию «товарища Глеба», задумался. В этой задумчивости он и подошел к улыбающейся Саволайнен, но ничего ей не сказал, словно бы она сделалась невидимкой.
«Может, самому к Бокию обратиться?» — думал он. — «Питал же интерес, подлец, к древней расе, святы крепки, святы кресты, да помилуй нас» («Святы крепки, святы боже, да помилуй нас» — воют старые бабки на отпеваниях по сю пору).
— Бокию не до нас, — подслушала его мысли Лииса. — У него новый прожект вместе с Блюмкиным. Давай, парень, перекуси, да присядь с дорожки. Сейчас товарищ Рахья все обязательно выяснит и придумает, как быть дальше.
Какой-то жирный мужик в затертой телогрейке щерил зубы в отвратительном оскале. Губы у него были мокрые или, скорее всего, сальные. Он смотрел Тойво прямо в глаза и что-то говорил. До слуха Антикайнена доносился только нечленораздельный рев, который он никак не мог воспринять, как слова.
Внезапно вместо толстяка образовалась тощая девица с папиросой в зубах. Она гнусаво и визгливо хохотала, не вынимая изо рта окурок. У нее на лацкане легкой парусиновой куртки был приколот повядший цветочек гвоздики.
Голова у Тойво раскалывалась от боли, пить хотелось неимоверно. Его мутило, и мутило все больше от ощущения равномерного движения и характерного перестука, раздающегося откуда-то снизу. Так стучат только вагонные колеса, увозящие от него мечту всей его жизни. Тойво прикрыл глаза, не в силах больше смотреть на все это безобразие.
«Мы едем, едем, едем в дальние края, мы — больше не «мы», мы — это я».
Антикайнен не мог сопоставить увиденные им картины, услышанные им звуки, ощущаемую им боль и величайшее одиночество, накрывшее его покрывалом отчаянья. Что происходит?
Ему в лицо кто-то плеснул холодной воды, Тойво поспешно попытался поймать языком хоть несколько капель живительной влаги. Тотчас ему под нос поднесли целую кружку воды, и он жадно припал к ней, стуча зубами о ее жесткие края.
Оказывается, средоточие всей жизни — это вода. Больше ничего не надо: ни этих людей с сальными губами или гвоздичкой на лацкане, ни стука вагонных колес, ни мыслей, ни желаний — только вода и одиночество.
— А, ожил! — чей-то голос прилетел, словно из такого далекого далека, что и представить страшно. — Дайте ему еще воды, может, оклемается!
Тойво снова выпил и понял, что сидит в плацкартном вагоне возле окна, и руки у него есть, и ноги не оторваны, и голова уже почти не болит, а даже как-то чешется. И одет он, и обут, и во внутреннем кармане что-то лежит.