Как же он проводил дни, ночи, недели, месяцы в этой юдоли смерти? Начнем с литературных трудов. Конечно, человек, привыкший жить с пером в руках, не писать не мог, но как вспоминал исправник Кокшарский (из тех исправников, что старались ему облегчить жизнь): «Мне было известно, что Николай Гаврилович в продолжение зимних ночей что-то писал, а под утро написанное сжигал. Однажды я спросил его, для чего он это делает. Он мне ответил: “Да вам это известно? Ну, тогда я вам скажу, для чего я это делаю: если бы все это время я ничего не писал, то я мог бы сойти с ума (выделено мною. – В.К.) или все перезабыть, а то, что я раз написал, этого уже не забуду, и вам советую, молодой человек, если вы что-либо хотите сохранить в своей памяти, то напишите это, а затем хоть выбросьте”. Этим благим советом я постоянно пользовался в дальнейшей моей службе. Во время содержания в тюрьме (т. е. вилюйском остроге. – В.К.) Николаю Гавриловичу был воспрещен всякий литературный труд (выделяю эти слова. – В.К.)»[390]. Силлогизм отсюда следует простой. Чаадаева объявили сумасшедшим, а Чернышевского и впрямь хотели свести с ума!!!
Жандармы по возможности старались превратить его жизнь в кошмар, чтобы путь на Голгофу (после казни!) был продолжением казни. Кокшарский случайно присутствовал при отчаянии, почти рыдании Чернышевского, когда высокий жандармский чин навязывал ему стиль жизни в его камере: «Зачем вы хотите убить меня медленной смертью? Лучше повесьте, вы способны на это!»[391] Эта беззащитность интеллигента перед хамством власти заставляет сжиматься сердце. Не случайно Чернышевский враждебно относился к местной администрации, не принял губернатора Черняева и преосвященного Дионисия. Единственное, что было разрешено – это гулять в вилюйских лесах, ибо, как справедливо полагали жандармы, побег из Вилюйска был почти немыслим, благодаря тяжелому положению города, дикому климату и лесному пространству, редко населенному инородцами, языка которых (якутского) Чернышевский не знал. Он был в нормальных отношениях с мелкими чинами, и не потому, что видел возможность их пропагандирования, просто он мог хотя бы в быту быть с ними на равных. Особенно с якутами. Короленко вспоминал, как якуты изображали Чернышевского, больше жестами. Вот идет «тойон гуляй» (исправник или другое начальство), а Чернышевский (тут якут изображал на лице презрение) проходит мимо. А тут «Гуляй бедный сахалы» (идет бедный якут), Чернышевский улыбается и долго трясет ему руку.
С писанием дело обстояло не лучшим образом, и философ, привыкший к сидячей жизни, в Вилюйске много гулял, ходил собирал грибы, отдавал их жене жандарма, поскольку сам не очень разбирался. Он и в Саратове умудрился быть городским человеком, несмотря на дедов-священников, посещавших разбойничьи урочища, тем более стал городским в Питере. И один раз он заплутался в Вилюйских лесах. Пошел в лес за грибами и заблудился. Нашли его на другой день в лесу верст за пятнадцать от города, утомленного и голодного. Мог погибнуть, но судьба зачем-то его хранила. Опять же из воспоминаний, характерных, мне кажется. Все же мечтал о цивилизации. Вилюйск был заболочен. И вот Чернышевский любил копать рвы и осушил рвами множество болотных мест, сделав их годными к сенокошению для якут. Якуты долго называли эти рвы и места «Николиными». Видимо, физическая постоянная работа, движение, да и волжское происхождение держали его в физическом тонусе. Как рассказывали якуты: «Чернышевский был очень здоров. Сильный был, очень сильный. Раз как-то разыскал и притащил в тюрьму два камня и говорит пришедшим к нему в гости якутам: – “А ну! подымите-ка, братцы, кто-нибудь хоть один из камней!” – Многие брались, не могли поднять камня с земли. А Чернышевский взял оба камня, обошел с ними три раза весь двор и говорит якутам: “Эх вы! а еще молодые! Я старик, и то поднял!”»