Милу, не веря, молчит.
Тогда она выдыхает:
– А что же я?
– Что?
– Что же я, разве не буду я тосковать, целый год не видя моего милого, маленького хозяина?
– Ай, иди уже, я прекрасно знаю, что тебе все равно, – отвечает Милу дрожащим голосом. – Ты хотя бы можешь пообещать, что не причинишь ей вреда? Что ничего не расскажешь о…
В этот момент до них доносятся крики месье Реби:
– Милу! Милу! Машина го-то-ва!
И они бегут по аллее обратно, не говоря ни слова. Юлия вытирает глаза фартуком.
Запыхавшись, они останавливаются у крыльца. Машина уже здесь; и мадам Сорен в окружении слуг следит за отъездом. Недостает Жюстины: она ушла в поле. Папаша Девенсе неуклюже усердствует.
– Ждали только тебя, – говорит месье Реби. – Прощай, моя маленькая Юлия, оставайся такой же благоразумной. Давайте, дети мои, обнимитесь. Ты что, Милу, разве можно обнимать девочек с такой кислой миной? Очевидно, ты никогда не был влюблен.
Франсису Журдену
Первый погожий вечер разбил в саду лагерь и запустил в каждое окошко дома по караульному лучу. Воображение рисует контур розовых щечек, голубой взгляд, силуэт взрослой белокурой сестры, она над чем-то склонилась и видится теперь против света. Но к окну поворачиваться нельзя. Нельзя двигаться. Нельзя даже пошевелить пальцем. Каминные часы показывают пять минут шестого. Месье Маркат опаздывает на пять минут. Это хороший знак. Если он еще раз не придет на урок вовремя… Или же явится лишь к половине… Тогда останется только полчаса на сольфеджио. Нельзя двигаться – малейшее движение может спровоцировать его приход; пусть судьба творится сама собой – малейшее движение может где-то запутать нить движущегося клубка. Нужно оставаться в кресле напротив камина. И молчать. Как раскрытое фортепиано и закрытая книга, на обложке которой маленький Моцарт настраивает скрипку…
Семь минут шестого… О, быстрее же, время! Быстрее! Десять маленьких мыслей набросятся на большую стрелку и заставят ее чуть быстрее спуститься к меньшей сестре, что ждет в самом низу, между V и VI… Лицо с голубыми глазами, розовая светловолосая тень у окна стираются, и тяжелое вечернее небо размывается белыми волнами в зеркалах, в витринах и на вощеной мебели. И маленький мальчик, сидящий в кресле, ждет преподавателя по сольфеджио. (Слышно, как трещит мебель.)
Он позвонит в звонок. Будет полминуты, чтобы приготовиться его встретить, проститься с такими ласковыми, приятными мыслями, пришедшими прежде него на встречу… Четверть. Тупой угол стал углом острым, и теперь минутная стрелка должна двигаться быстрее, поскольку под собственной тяжестью опускается она все ниже. Конечно же она должна опускаться быстрее. (Думали ли об этом, когда делали эти часы? Или же туда поставили какое-нибудь тормозное устройство, заставляющее опускаться большую стрелку столь же медленно, сколь медленно она поднимается после VI?) Он может явиться с минуты на минуту, опоздать на четверть часа – считай, ничто. Двадцать минут – это уже серьезнее. Шансы, что час окажется ничем не занят, свободен, растут. Это час перемещения, переправы, как между Порником и Нуармутье: пять часов – это уже исчезнувший берег; половина шестого – открытое море, когда белое солнце разбивается о черный стеклянный низ, который то вздувается, то опадает, пока мысленно пытаешься поймать миг, когда очутишься ровно на половине пути. Может, и станется час свободный, но час этот будет ничем не занят, без игр… Нельзя двигаться: малейшее движение опрокинет челнок в океане времени, где маленький мальчик гребет изо всех сил меж пятью и шестью часами.