Каширское шоссе (Монастырский) - страница 11
11
Итак, служба закончилась. Прихожане стали расходиться по храму, прикладываясь к наиболее чтимым иконам и уходили. Храм опустел, остались только несколько женщин, певших на клиросе. Они одевали свои пальто и шубы возле скамьи, неподалеку от меня. И вот я, влекомый странной, неестественной для меня решимостью, как-то с трудом оторвался, отклеился от ящика, на который все время опирался спиной и с усилием, преодолевая тяжкую «спеленутость» ног, пошел под благословение к священнику — пожилому, крупному мужчине со шрамом на правой щеке. Для этого мне надо было пересечь весь храм из конца в конец — священник уже собирался уйти внутрь левого придела. Но я успел. И вот в тот момент, когда я целовал ему руку, я услышал, как он говорит двум женщинам, стоящим рядом с ним: «Не отказал». Кроме этой фразы, я ничего больше не расслышал из их разговора. Но она прозвучала для меня как-то громко, отчетливо и как будто была сказана мне. Я понял ее таким образом, что сказал мне ее сам Господь устами этого священника и обозначала она не больше, не меньше как то, что Он, Господь, не отказывает принять меня в моем покаянии. Причем говорит он это не совсем впрямую мне, а душам или, скорее, ангелам, которых в этой трагикомедии олицетворяли стоящие с ним две женщины и Аня (хотя ее и не было рядом, но именно она подразумевалась главным ходатаем за меня перед Ним). И в то же время из контекста разговора священника с женщинами, который я не понял, но почувствовал, следовало опять же, что «мытарства» мои начались раньше времени, слишком рьяно «ангелы» за меня взялись, слишком резко, потому-то я и чувствую себя неважно со своими «спеленутыми» ногами.
12
Кроме этого синдрома вычленения из обычных разговоров слов и фраз, из пунктира которых и создавался мистический сюжет, замечу еще и о довольно тяжелом переживании слов, особенно звучащих в составах молитв, которое у меня часто возникало в начале моего путешествия по христианским «небесам». Аудиальные и психофизические деформации восприятия слова, его фонетической мыслеформы, рожденной традиционной христианской установкой на него как на сотворяющее начало («в начале было Слово») и как на Бога («…Бога-Слово рождшая…») приобретали совершенно фантастические масштабы и выходили за всякие воображаемые пределы. Слышимые мной и мной же произносимые слова в моем восприятии — на фоне этой вскрытой глубинной установки подсознания — переживались как невероятно мощные орудия, энергетические сгустки необычайной силы. Мой ум и чувство воспринимали их металлическую, режущую твердость, сокрушающую крепость и остроту. Это были какие-то звенящие кинжалы слов. Они звучали, звенели не только у меня в ушах и голове, но и во всем теле, выворачивая меня наизнанку, иссекая меня снаружи и изнутри. Тело становилось тяжелым, свинцовым, и чтобы управлять его движениями, нужно было прибегать к сознательным и довольно значительным мускульным усилиям. Я чувствовал себя каким-то стальным тяжелым гигантом, внутри которого работает генератор на тысячевольтных напряжениях. Однако вначале, когда дело касалось слов культурных, вполне приличных, это не было неприятно, а скорее даже интересно впечатляющей грандиозностью эффекта, его новизной. Впоследствии же, когда на смену возвышенным и мистическим словам пришли матерные и похабные выражения, их неконтролируемое кручение в голове и теле доставило мне много неприятностей. Это было время неописуемого словесного ада. Мое сознание извергало чудовищную брань нескончаемым потоком. Я тогда очень хорошо понял замечание одного монаха, прочитанное мной в пятом томе Добротолюбия, которое как раз в тот период попалось мне на глаза. Это было замечание о том, что перед смертью и некоторое время после нее, человека начинают мучить слова. Постороннему мистическим переживаниям человеку эта фраза вряд ли понятна — о каких здесь, собственно, словах идет речь. Моя брань порождалась моим сознанием, я это отчетливо понимал, хоть и не мог ее прекратить. Это не были слуховые галлюцинации, а просто навязчивое состояние. В моей голове звучали самые чудовищные, непристойные, похабные выражения типа «Пососи…», «За… ее!» и т. п. Причем все это адресовалось Богородице. Эти фразы повторялись тысячу и тысячу раз, сопровождаясь ощущением их вышеописанной металлической «орудийности», «кинжальности», и с той же, но теперь уже насмешливой по отношению ко мне настойчивостью, с которой я незадолго до этого повторял слова «Богородица, дева, радуйся!». Этот «обратный» эффект молитвы, особенно Иисусовой, когда человек миллион раз повторяет «Господи, помилуй», в общем-то, понятен: от бесконечного и ритмического повторения одного и того же в мозгу образуется постоянно воспаленный участок, импульсы, порождающие мысли, и слова начинают возникать там автоматически, независимо от воли, сюда же подключается механизм «духа противоречия» и вместо «Господи, помилуй» и «Аллилуйя» у вас непроизвольно возникает «Какого хуя» или еще что-нибудь в этом роде. В сущности, это обычный синдром психической навязчивости. Но на религиозной почве, из-за того, что он неадекватно переживается «молельщиком», на фоне комплекса возникающего ужаса и стыда, он приобретает гипертрофированные, устрашающие размеры. И вряд ли людей, не занимающихся молитвенной практикой, перед смертью и «после нее» ждет такое словесное истязание. Кроме того, эротическая похабщина, возникающая в этих бранях, вероятно, связана с семантикой слова «помилуй» (от слова «миловать», которое прежде всего отсылает подсознание в сферу любовно-сексуальных переживаний).