Остров (Кожевников) - страница 199


Часы на углу висели на одном проводе — это было обычно, стрелки на них зафиксировали полседьмого — это было обычно, «пивница» выставила «пива нет» — это было обычно, «общий не работает» — это обычно, да нам и не обязателен общий — пар есть и в душе. Хорошо, с утра — никого. Это действительно оказалось очень хорошо, очень даже кстати. Сын сразу пошел в парилку, я еще судил-рядил с банщиком. Я направился следом и полагал, сын меня попарит, — сам-то он не любитель: вот поколение, для чего они растут — так говорил я. Сын был уже в дверях на выходе — куда? Под душ. Когда я вышел из парилки и подошел к нему, это был он, да, я все, конечно, предчувствовал, все знал. Итак, я приблизился к нему: он сидел на металлической скамейке под струями воды. Мы мало говорим, да, что делать, мы какие-то абсолютно разные, он и я — мы разные люди, мы словно разной породы. Тут что-то интересное с моим отцовством: я наверняка не могу решить, родитель ли я ему, и в общем-то мамаши его, пожалуй, ни разу не видел, а главное-то, дело в том, что у меня-то ни разу не случилось женщины, да, я все как-то так мечтал об этом ночами, да и днем — жизнь совершенно по-дурацки сложилась, и получилось, что сам я девственник, как бы даже сын своего отпрыска, он-то ведь уже познал грех. «Потри», — сунул я ему мочалку, встал лицом к стене, уперся и ощутил жесткость мочалки — хорошо! Сын тер меня усердно я в это время вышел из дверей школы огляделся и помчался за железнодорожную линию где ребята с нашей улицы вырыли землянку там я ошарашенно обомлел с неба может быть откуда-то из деревьев являлась бабушка я не успел с ней познакомить сына и поэтому вымолвил бабушка как вдруг ощутил в голове скованность скосил глаза и увидел на своем плече девичьи пальцы, мочалку несло в мыльной воде к стоку, где склизкая решетка и обмылки на ней, и волосы. Спины моей коснулась грудь, ноготь наивной руки царапнул живот. Ты же мне дочь — взял я ее за плечи дочь, дочь! Она дрожала и плакала — пена на руках и на волосах, словно по ним провели помазком. Ты же мне дочь, повторил я. Я принес полотенце, обернул ее и вывел в раздевалку, где одел ее, ловко заслоняя от банщика.

Я сидела, на обработанном, покрытом лаком дереве застыли узоры, в них я угадала коршуна, питона, чайник, тетю Беату, правда, не совсем, немножечко, и еще что-то. Доктор уже должен был принять меня, очередь сокращалась, она иссякала так (о, если бы так!), как влага на песке, и вдруг мне стало настолько не по себе, я просто-таки чуть не разревелась тут же в коридоре, где фикус в кастрюле, несколько утопленных в землю окурков, в надежде, что прорастут, лист бумаги с крупной надписью, шея — ваш возраст, с прочим текстом маленьким-маленьким — не подойдешь, не прочитаешь, и картиночки, так, знаешь, у окулиста — один глаз закроешь пластмассовой лопаткой, а вторым зришь буквы-буковки, цифры-цифирьки, зришь и содрогаешься, хотя вроде чего уж там — по мне так, подумаешь, очки?! Я чуть не разревелась вдруг от того, что представила, вернее, не представила, а мне кто-то представил, что я могу тебя потерять: я ходила по улицам, и мне очень нравился гул моих каблуков, я цокала, наверное, как лошадка, я искала тебя — ты должен был быть где-то, я должна была тебя увидать. Когда я увидела фары, почему-то вот их вначале, а не машину, наверное, потому что слепят, нет-нет, потому что свет, просто свет, поняла — это от первобытных, ведь каждый раз — чудо, правда? Я увидела фары и подумала, может быть, это ты, папа, сидишь за рулем и ищешь меня, а я слоняюсь, слоняюсь, слоняюсь.