Остров (Кожевников) - страница 200


———

Дочь, я смотрю на тебя, понимая, что ничего не могу сделать для твоего спасения. С каким остервенением хлестал я ивовым прутом крапиву: ворсистые, столь мерзко жалящие растения слетали, порхая листьями, срубленные. Дочь, знай, что я ничего-ничего не могу сделать для твоего спасения. Шиповник, он — зеленый, лепестки его цветов розовы, запах их дивный-дивный. С каким энтузиазмом швырял я камни в воду, камни били по поверхности воды, всплеск изображал взрыв, судорогой множились круги, — «Б-дю-ю-ю!» — орал я, но разве можно было все это делать?! Я смастерил рогатку, рогатка явила мне тот самый загадочный У, ‹«игрек», звучание которого в устах математички изображало стон водопроводной трубы, будто труба с трудом проглатывает эту самую воду. Дочь, асфальт мокр; небо сегодня очень низко, оно очень много весит сегодня. Дочь, у меня последний стакан, и я уже ровно ничего не могу для тебя сделать. Дочь, мы: я и твоя бедная мать, которой, впрочем, давно нет с нами, — мы, знаешь, догадываемся, что тебя очень скоро с нами не будет. Не скрою от тебя, мы часто сомневаемся в том, существуешь ли ты с нами. Сейчас. Одно время я также сомневался в существовании нашего сына, и вот его нет. Я помню, как обращался к нему, к тому неведомому, далекому существу, которое каким-то никому, запомни, дочь, никому не понятным образом появляется на свет; я обращался к нему, но оказалось, что он уже давно рядом, озорничал и плакал. Простужался и черкал скверно отточенными карандашами. Ты, неведомое существо, сын, замирал на моих устах, когда я замечал его, копошившегося под ногами. Наша покойная мать, мы никак не могли поделить с ней последний стакан, — однажды она мне сказала: отец, пора нам признаться себе в том, что нам обоим уже давно известно. Я знаю, ты хочешь, чтобы первой произнесла эти слова я, но вначале вот что: была комната, в ней стоял шкаф, два его замка не действовали, все, о нем я больше не упомяну. Еще в комнате стоял стол, стол был накрыт белой скатертью. На скатерти, на белой скатерти, осталось коричневое пятно от утюга. Об этом тоже больше ни слова. Еще в комнате, это, учти, помимо всего прочего, как рыбы как тополь, как рыбы как тополь была пыль ее скопилось много и еще была моль она возилась в пыли я имею в виду пойми меня правильно в комнате обитала стая моли и все особы возились в пыли ты понял меня понял понял — голос нашей матери слабел. У нас оставался последний стакан, падал снег, снежинки вертелись так и сяк, но нам до них, поверь, не было никакого дела: мы жили своей жизнью, мы существовали. Пора нам признаться, пора, продолжила наша пьяная мать, я купила триста двадцать шесть сантиметров клеенки, шестьсот семь граммов совести, но мне не хватило четырехсот лет на иное, на иное, на иное. Здесь, как ты, полагаю, сама поняла, наша безумная мать беззвучно зарыдала, но это, как ты знаешь, длилось недолго, и она заговорила снова, чтобы, кажется, досказать то самое важное, чего ради она раскрыла свой небесный рот. Итак, заметь, она раскрыла рот: когда мы жили летом у дяди, детьми, он брал нас с собой за грибами; мы аукались и танцевали вприсядку около кустов черники. Так слушай же: я давно умерла, сказала наша честная мать, и здесь, в этой комнате, на этой стене, твоя старая мать указала пальцем в подтверждение своих слов, здесь, в комнате, висит мой портрет. Он напоминает. Я взглянул на изображение, холст действительно висит здесь, и ты можешь в этом убедиться, дочка, вот он, я указую на него пальцем. Я взглянул и встретил лицо своего деда. Я, признаться, не ожидал увидеть иное лицо, но слова нашей многострадальной матери дополнили видимое, слова ее помогли мне — я понял.