Остров (Кожевников) - страница 210

— Есть право у человека в туалет отлучиться?! — басом (деланным) различается в неистовстве сирени (и это в самом сердце канцелярии!) опустошенное за ночь лицо.

В детстве я мечтал стать сумасшедшим — сумасшедшие не чувствуют боли. Жениться на медичке? Только не это! Я полагал, что меня настолько угнетет медицинская практика супруги, что я не изыщу ресурсов для половой жизни. Второе место завоевала работница УВД или КГБ. Третье могла бы заслужить государственная бюрократка.

Похаживаю энергично, не позволяя усомниться ни людям, ни мебели, ни самому духу делопроизводства в своей бодрости и решимости.

Первой проникает пирамида бумаг, следом очевидный кадровик, томясь бременем власти: «Кто бы пожалел?»

— Я за документами. — Стопы опережают голову, и мне легче.

— Студбилет, зачетку, читательский.

Сколько у тебя еще козырей?

— Нет. — Я уже не уверен, стоило ли тревожить безразличную мне жизнь отдела кадров.

— Из библиотеки — справку, из тридцать пятого — заявление с резолюцией Миневича о том, что у вас все потеряно. — И даже символика!

В коридоре фотовыставка к юбилею института. Шагаю мимо, но глаза ищут и находят. Подхожу. Почему именно это? За все годы функционирования факультета при всем множестве студентов. Голова Давида. Петренко Алла...

Сейчас я выскочу из квартиры, нажму на кнопку лифта, но не стану томиться — нет, пока он доберется, перепрыгивая ступеньки, я промчусь по лестнице черного хода, попав на девятый этаж, долечу до ее квартиры, вожму палец до боли в звонок и одержимо уставлюсь на дверь: очертания речи, догадка о поступи, дверь открывается, за дверью она, дальше, в глубь квартиры, на кухне — мать и тоже смотрит — четыре глаза изучают меня — я необычен — я как-то неловко поманю, вместе с нею шагнет мать, она тоже поймет, она вспомнит — так было, но остановится, закусит губу, улыбнется — мы все выразим радость, я шепну: «Я хочу тебя! Я хочу с тобой...» — я опущу глаза, снова подыму их: «Пойдем к нам...»

— Ты — маньяк, — приникает ко мне Ирина и, дрожа, всасывается в шею: фиолетовая плазма переливается в нее.

— Как всегда не о том, — перебираю невидимые локоны. — Мне ведь от них ничего не нужно.

Я все еще у стенда. Навстречу человек, опираясь на палки с подлокотниками: ботинки различны, ноги при перемещении настаивают на своей автономии. Именно это я открыл тогда, когда глаза, части лица и фигуры зажили сами по себе. «Почему у тебя два носа?» И снова взгляд на пожелтевшую хронику: доцент, пустой стул. Да, я тогда вышел.


Река, словно поверженный парашют, не покоряется границам парапета. Больше всего мне дорог сейчас пес: я обнимаю лохматое тело, я успокаиваю зверя: преодолеем. К реке одержимо влечет, и, отпустив пса — он не убегает, он втирается в ноги, — я перевешиваюсь через гранит, — рыхлое тело воды вскипает жилами, оно подобно карте, что на ней? Оно сокращается подобно клетке — мне не оторваться, зрелище манит: что под покровом, что за десант скрыт пеной? Волны как скалы. Неужели город гибнет? Накатывается вал. Я схватываю собаку и бегу, но куда? Здания закрыты, и за стеклами — никого. Никто не отопрет нам, и мы сгинем в бешенстве воды. Но кто там за дверьми — брат? Нет, не он. Это — я. Но все же ощущение братства. Ну как же, я и я — конечно, мы самые родные друг другу. «Ну что же ты, сколько можно, — с раздраженной заботой он, замыкая дверь. — Посмотри». Да, задержись мы на набережной, и — все. «Что у тебя в сумке?» — он, не повернувшись. «Это собака», — я треплю приосанившегося кобеля. «Ну, как хочешь», — он крутит головой — ну совершенно как брат, хотя это — я, допустим я-1.