Остров (Кожевников) - страница 45

А Джипка не взбесилась.


«Кых! Кых»! — кричим мы, целясь из вороненых пистолей, которые формой относятся к достижениям девятнадцатого века. Убитый должен падать. Такова война. Дуло наведено на меня, я спасаюсь от смерти, тычусь в еловые стволы, отдираюсь от смолы, зажмуря глаза, рвусь сквозь колючие ветки. Наконец — поле. Чуток пробегу и спрячусь. В траве. И я бегу. Но падаю вдруг. Больно! Шип колючей проволоки вырвал кусочек чего-то из меня, и я сижу, наблюдаю, как наливается кровью ямка на правой ляжке, и вот, будто клюква выдавилась на кожу, — переполнила кровь дупло ранки и поперла по ноге к колену. Вот так да! Ребята не видят меня и моего подвига — сижу и не плачу. Улыбаюсь.

И снова мы пылим по дороге. В «травму». Два укола. В плечо.


Мама славится качеством исполнения работы в кратчайшие сроки. В городе она считается первой машинисткой, и заказчики не церемонятся со своим временем, расходуя его на поездки в Кущино. Некая удачливая переводчица, гораздо позже умершая от рака мозга, прикатывает из Землегорска на велосипеде. Тата годы спустя, в городе, когда теряла нить воспоминаний, путала покойную в то время переводчицу с агентом социального страхования, обремененной циррозом печени и в жизни не крутившей педалей: «А, это вы, миуочка, приезжали к нам на дачу на велосипеде?»

Иногда мама и сама уезжает, ибо состоит на службе в машбюро Академии ПАУК. Катя отправляется сдавать бесконечные экзамены. Серега в какой-то период нашего бытия в Кущино по подозрению в туберкулезе, волчанке или чуме определен не то в санаторий, не то в стационар. Тетя Соня, оснастясь бидоном, кошелкой, сеткой и корзинкой, берет курс на продмаг. Я же, один в нашей «половине» оставшись, устраиваю Джипке «допросы». Приобретенная нам для компании собака — первое существо, которое я безнаказанно истязаю. Напялив ошейник и пристегнув карабин поводка, я волтужу сучку на веранде, а потом, перекинув поводок через стол, тяну собаку, придушивая. До кашля и хрипов. Жалею тут же, лицом к ее морде прижимаюсь, смотрю в красно-черные плачущие глаза, сам хнычу. Шепчу ей что-то. Раскаяние сменяется тревожным возбуждением, и вдруг, не чувствуя то ли собачьей благодарности, то ли взаимности и понимания себя, снова душу и стегаю.


В Кущино живут цыгане. Я прикасаюсь к ним взглядом, когда хожу за молоком. Из темных проемов переживших свой век домов смотрят они. Я — на них. Тата тянет меня за руку, повествуя, как цыгане выкрадывают детей, вынуждают «представляться», попрошайничать. Бьют. Не кормят. Дети цыган, пылью напудренные так, что представляют собой подобие печенной в костре картошки, глазированной гарью, кажутся мне похищенными. «Оцыганенными». Становится жутко до тошноты и любопытно до головокружения. Цыгане! Совсем, совершенно не такие, как мы, словно они и не люди вовсе, а что-то сродни лошадям, быкам. Обезьянам.