Сольвейн поклонился, покоряясь. Серце тревожно стучало в его груди. Когорун отвернулся от него и больше не смотрел — повелел снять с телеги труп и привести рабынь. Воины оживились в предвкушении новой потехи, но Сольвейн не мог разделить их веселье. Он пробыл на пиру недолго и, улучив мгновенье, ушёл. Смотрел ли кто-нибудь ему вслед, он не знал.
Бьёрд лежал там, где он оставил его. Сольвейн зажёг лучину и осторожно заглянул пленнику через плечо, готовый к новой хитрости и попытке напасть. Но на сей раз, похоже, парень действительно спал, измученный болью и борьбой. Сольвейн поднял лучину так, чтоб освещала его лицо, и снова всмотрелся в него.
Он чувствовал что-то, глядя в это лицо. И не знал — что.
Теперь, расслабившееся во сне, оно выглядело вовсе детским. Нет, не может быть ему семнадцати лет. Да и разве только Рунгар ходит к Даланайскому побережью? Кто угодно из барра мог взять мать этого мальчика, распяв её меж двух телег — быть может, одного из них звали Бьёрдом, и он назвал ей это имя, пообещав рослого и сильного сына. Некоторые барра делали так, хотя это и не одобряли их братья. Позором считалось мешать чистую и славную кровь барра с кровью другого племени, тем более — с уродливым слабым кмелтом. А с чего, подумал вдруг Сольвейн, я взял, что мальчик этот родился не на берегу Доллы, не в том доме, из которого я его забрал? И что не его отец лежал обезглавленный рядом с ним, до последнего мига сжимая меч, защищая сына? И что чувствую я теперь, думая об этом?
Ничего… ничего такого, что не чувствую, когда просто смотрю на него.
Мало ли на землях Даланая серо-голубых, приподнятых к вискам глаз? Не знаю. Я не смотрел. Я не искал их.
Они нашли меня сами.
Сольвейн понял, что вновь гладит мальчишку по щеке. Но на сей раз белые зубы не клацнули у его руки. Будто играя с огнём, Сольвейн скользнул пальцем к искусанным мальчишеским губам, потом между ними, приподнимая верхнюю… потрогал крепкие зубы, как трогают клыки дремлющей собаки. Кожу ему обжигало ровным горячим дыханием.
Он попытался вспомнить ту женщину — и не смог. Не помнил ничего — ни лица, ни волос, ни голоса, ни того, что делал с ней тогда, в горячке первой битвы, подбодряемый криками собратьев. Помнил восторг… а потом отчего-то стыд, пришедший на смену восторгу. И глаза.
Первая среди многих.
Бьёрд застонал во сне, заворочался в своих путах, но не проснулся. Он сильно устал и спал очень крепко. Что мешает тебе, Сольвейн сын Хирсира, сейчас развернуть его, поставить на колени и насадить на свой член? Ты делал такое множество раз. Не с мальчиками, правда — никогда прежде тебя не волновали мальчики. Те, которых, случалось, притаскивали на аркане в лагерь и насиловали всем племенем, а после всем племенем секли плетью того, под кем мальчишка умирал — те не вызывали в нём ничего, кроме глухого отвращения и… стыда, да, того самого стыда, который смутно преследовал его вместе со светлыми глазами, приподнятыми к вискам. Он брал женщин в разорённых поселеньях, поскольку так делал каждый барра; но не каждый барра брал мальчиков, и этого можно было не делать — поэтому он не делал. Но теперь глаза, мальчик, стыд и презрительное Сольван — перемешались разом, швыряя его в бурное море сомнения, котрого он прежде не знал. Он вспомнил, как днём держал это слабое, хрупкое тельце в волнах Стремительной, отдавая ей его кровь, и как холодная от воды, покрытая пупырышками кожа прикасалась к его коже. Не могло быть ничего менее возбуждающего, чем это прикосновение, чем дикие серо-голубые глаза перед его лицом, чем это чувство стыда… и всё же он был возбуждён. И тогда, когда держал своего пленника в быстрой воде — и теперь, когда на него смотрел.