У мистера Уайта была небольшая прядь седых волос, словно ему на голову стряхнули пепел с сигареты, и он часто ходил с таким выражением лица, будто в этот миг ему открылось будущее и он узнал, что кончит жизнь в доме для однополых престарелых. Но хуже было другое: он был учителем, а в нашем классе учился его сын. Согласен, невозможно спланировать собственное счастье, но следует принимать меры против неприятностей. Перед каждым занятием мистер Уайт устраивал перекличку, и ему в том числе приходилось называть фамилию своего сына — можете представить что-нибудь комичнее? Уж отцу-то точно известно, в классе его сын или нет.
— Уайт, — говорил он.
— Здесь, — отвечал Бретт. Фарс да и только.
Бедняга Бретт!
Бедняга мистер Уайт!
Надо же было настолько подавить в себе родственные чувства, чтобы изо дня в день делать вид, что отец не узнает собственного ребенка! И как себя чувствовал Бретт, когда родитель разносил его вместе с другими учениками за тупость? Была ли это между ними игра? Или нечто настоящее? Пока учитель разражался тирадами, лицо его сына оставалось непроницаемым. Думаю, он понимал, что его отец — маленький тиран, который относится к своим подопечным так, будто они лишили его лучших лет жизни, и в отместку предсказывает им всяческие неудачи в жизни, а затем сам же топит, чтобы всем стало ясно, какой он пророк. Да, мистер Уайт, вы были моим любимым учителем. Ваше ужасное положение было мне понятно. Вы из кожи вон лезли, свирепствуя на глазах собственного сына.
Он в ярости отдал мне моего «Гамлета» и наградил жирным колом. В сочинении я осмелился подшутить над тем, что было для него свято, — Уильямом Шекспиром. В душе я понимал, что «Гамлет» — великое творение, но, получив от него задание, испытал непреодолимое желание сбросить узду. И чушь, которую я написал, явилась формой мелочного протеста.
Вечером я совершил ошибку, показав сочинение отцу. Читая, он бросал на меня беглые взгляды, кивал и бормотал с таким видом, словно ворочал тяжелые бревна. Я стоял рядом и, наверное, ждал одобрения. Но не получил. Отец отдал мне сочинение и сказал:
— Сегодня я прочел кое-что интересное в «Философском словаре» Вольтера. Ты знаешь, что египтяне перед тем, как бальзамировать своих фараонов, извлекали у них мозг? Но при этом считали, что через века мертвецы снова возвратятся к жизни. Как же, по их мнению, фараону предстояло обходиться без мозга?
Прошло много времени с тех пор, как отец пытался самостоятельно меня образовать. Но, отдав на откуп системе, к которой не испытывал ничего, кроме презрения, старался это как-то компенсировать и постоянно складывал в моей комнате стопки книг, снабжая их клейкими листочками с замечаниями: «Обязательно прочитай!» или «Этот проходимец просто бог!». Платон, Ницше, Чоран, Лоренс, Витгенштейн, Шопенгауэр, Новалис, Эпиктет, Беркли, Кант, Руссо, Поппер, Сартр и далее в том же духе — вот философы, которых он мне предлагал. Особенно ему как будто нравились пессимисты, нигилисты и циники, включая Селина, Вельте Бернхарда и до крайности пессимистичного поэта Джеймса Томсона с его мрачно пугающей поэмой «Город беспросветной ночи».