— Джаспер, это твой отец?
Я кивнул. А что мне оставалось делать?
— Если вы хотите поговорить со мной о вашем сыне, мы назначим для этого время, — предложил учитель отцу.
— Мне незачем говорить с вами о сыне, — ответил тот. — Я и так его знаю. А вы?
— Разумеется. Джаспер учится в моем классе весь год.
— А другие? Допустим, они могут читать и писать: весомое достижение. Всю оставшуюся жизнь можно составлять списки необходимых покупок. Но знаете ли вы их? Знаете ли вы себя? Если вы не знаете себя, то и им не сумеете помочь познать себя и, следовательно, тратите напрасно время всех присутствующих, воспитывая армию запуганных подражателей, впрочем, как и остальные серые учителишки в этой вшивой забегаловке, которые натаскивают подопечных, что думать, а не как думать, и формируют из них идеальных налогоплательщиков вместо того, чтобы удосужиться выяснить, кто же они такие.
Ученики смущенно рассмеялись.
— Тихо! — завопил мистер Уайт, словно наступил судный день и ему поручили ключевую роль в распределении душ. Мы притихли. Но от этого лучше не стало. Тишина по приказу — дело шумное.
— С какой стати они должны вас уважать? Вы же их не уважаете. — Отец повернулся к ученикам: — Кланяться властям — все равно что плевать себе в лицо.
— Вынужден просить вас покинуть класс.
— С нетерпением жду этого момента.
— Пожалуйста, уходите.
— Я заметил, что у вас на шее распятие.
— И что из того?
— Неужели мне необходимо объяснять вам это вслух?
— Симон, — обратился мистер Уайт к одному из ошарашенных учеников, — будь любезен, сходи в дирекцию, скажи, что у нас беспорядки в классе и необходимо вызвать полицию.
— Как вы можете поощрять подопечных свободно мыслить, если позволяете допотопной системе верований сковывать собственную голову подобно железной маске? Неужели не понимаете? Подвижность вашей мысли душат жесткие догматические принципы, поэтому, что бы вы ни говорили о Гамлете, ваши ученики слышат человека, который боится выйти за тесный круг, очерченный давно умершими людьми, всучившими вашим предкам кучу лжи с тем, чтобы беспрепятственно приставать к мальчикам в уединении исповедальных кабинок!
Я покосился на Бретта. Он сидел молча; лицо тонкое, узкое. Если бы не волосы, глаза, нос и рот, его можно было принять за кисть пианиста. Бретт перехватил мой взгляд, но я не думаю, что он догадался, какие сравнения я делаю по поводу его внешности, потому что улыбнулся мне. Я улыбнулся в ответ. Если бы я знал, что через два месяца Бретт покончит жизнь самоубийством, то не улыбнулся бы, а заплакал.
Мы говорили с ним в то утро, когда он умер.