II
ния Хомякова, да и во все продолжение его учено-литературной деятельности, настроение у нас господствовавшее исключало всякую возможность, не только оценки их по достоинству, но даже совестливого к ним внимания.
В одной своей записке об общественном воспитании Хомяков сказал: «науке нужна не только свобода мнения, но и свобода сомнения». Он говорил о свободе заведомо допущенной и сознательно признанной, зная хорошо, что, в действительности, отнять у науки всякую свободу дело невозможное.
Она всегда ею пользуется: явно, в виду всех, или скрытно и незаметно и непонимающих ее языка и для тех, которые настолько уже от нее отстали, что могут претендовать на право ею руководить — в этом вся разница. В последнем случае, свобода принимает характер контрабанды, а общество, лишаясь естественно всех благих последствий обсуждения мнений, колеблющих убеждения и мутящих совести, добровольно подвергается всем дурным.
Так было у нас. Под влиянием направления, данного ей господствовавшею за границею школою, наука глядела на веру свысока, как на пережитую форму самосознания, из которой человечество торжественно выбивалось на простор. Временная необходимость веры, ее условная законность, как одного из моментов безначального и бесконечного развития чего-то саморазвивающегося, не оспаривалась; но этим же признанием за нею некоторого значения заявлялась и ее ограниченность, как преходящей формы, которою это нечто не могло удовлетвориться навсегда. Несостоятельность притязаний веры на непреложность, неизменность и вечность казалась окончательно выясненною; оставалось отрешиться от нее и искать лучшего. Это лучшее виднелось в идеализме самоопределяющегося духа. Затем, окончательно ли должна исчезнуть вера с лица земли и нужно ли спешить уборкой символов ее развенчанного державства (как думали мыслители решительные и последовательные) или отвести ей в новом мире, в стороне от царского пути, которым пойдет развитие, скромный приют (к чему склонялись как люди практические, так и натуры мягкие), эти вопросы особенной важности не представляли.
Попятно, что при таком воззрении на веру, наша вера (т. е. Православие) не могла иметь большего значения, даже в смысле историческом. Для всякого было очевидно, что результаты, до которых доработалась наука, связывались по прямой, восходящей линии не с Православием, а с Латинством и Протестантством.
III
Латинству (так рассуждала наука) принадлежала неотъемлемая заслуга проявления религиозной идеи во всей ее величавой исключительности и суровой односторонности; оно же, тем самым (разумеется против воли, но в силу логического закона) вызвало Протестантство, которое, в свою очередь, провозгласив самодержавие личного разума, подготовило царство науки, на наших глазах вступившей во владение человеческого совестью и судьбами человечества. Православие оставалось совершенно в стороне от этого диалектического развития религиозной мысли (так, в то время, выражалась наука) и потому не могло даже претендовать ни на какую долю исторической заслуги, признанной за вероисповеданиями западными. Оно не участвовало в саморазложении Христианства — это был главный порок его.