Однажды, ковыляя, приходит она на базар, а он, дед Николай, уже сидит, яйца продает и еще Семенчихе хвастает: триста штук продал, два ведра значит, а третье — вон оно еще... А Семенчиха ему улыбается.
— И за что он мне, старый черт, тогда понравился, — недоумевала про себя баба Катя, — на лице места гладкого нет, все в морщинах, нос запал, волосики жиденькие, зубов и тех половины нет, шамкает, да и весь высохший. Сморчок! А гляди ж, торгует, судачит, с бабами шушукается.
И баба Катя решилась. Подковыляла к нему.
— Ну что ж ты, — говорит,— шершавый, как же ты мог так поступить.
Дед Николай на нее свои выцветшие глазенки таращит и понять не может — чего это она взбеленилась. Первая его мысль о яйцах была, может тухлые ей продал, так у него яиц она сроду не покупала.
— И-их ты, гриб сморщенный, всю жизнь мою испортил, — баба Катя стояла над ним, опираясь на костыль — грузная, огромная, седые волосы выбились из-под платка...Дед Николай уставился в ее красное лицо и машинально отодвинул в сторону ведро с яйцами. «Как грохнет, — подумал, — и на яичницу не соберешь».— Ты чего? — только и сказал.
Силился он что-то вспомнить, что-то искал в своей душе, да ничего не удавалось найти, больно уж непохожа была баба Катя на ту девушку, которую он случайно приголубил весенней ночью.
Колокол звонит и по тебе
Она очень любила целоваться, и ему это было приятно. Поцелуи казались ему лепестками диковинного вечно расцветающего цветка. Вот только странный привкус оставался на губах. Не горький, не сладкий — привкус оцепенения. Губы словно леденели, он думал: от бессчетности поцелуев. Но однажды случилось ему поцеловать другую женщину — та вскрикнула, будто змея ужалила. Он поцеловал ее еще раз со всей нежностью, женщина оттолкнула его: «У тебя не губы, а лезвия»...
А она по-прежнему целовалась охотно и страстно. «Мои губы созданы только для твоих», — сказал он ей, и она взглянула на него с какой-то веселой сумасшедшинкой. Все больше он ощущал в своем теле могучую, но неподвижную силу. Казалось, тело наливалось свинцовой тяжестью. «ТЫ у меня самый сильный», — говорила она ему, когда он теперь с медвежьей силой сжимал ее в своих объятиях.
Но однажды, когда они расставались, он почувствовал, что ему не хочется ни идти, ни двигаться — только жить замерев. Мир вокруг останавливался. И он сказал ей об этом. Тогда она подняла его, он удивился — как легко это удалось ей, — и понесла. Она принесла его в аллею и поставила на постамент. Веки тяжело закрывались. Последнее, что он увидел: длинный ряд металлических статуй на постаментах. Он был крайней. Последнее, что услышал — мелодический звон. Это звучал колокол ее металлического сердца.