Ранние новеллы [Frühe Erzählungen] (Манн) - страница 349

«Слишком поздно! — подумал он. — Слишком поздно!» Но поздно ли? Ведь этот шаг, которого он не сделал, мог бы привести к доброму, радостному и легкому — к целительному отрезвлению. Но он, стареющий человек, верно, и не стремился к нему, слишком дорожил хмельным своим состоянием. Кто разгадает суть и стать жизни в искусстве? Кто поймет, как прочно сплавились в ней самообуздание и необузданность? Ибо не желать целительного отрезвления — необузданность. Ашенбах более не был расположен к самокритике: вкус, духовный склад его времени, уважение к себе, зрелость и поздно пришедшая к нему простота сделали его не склонным расчленять побудительные причины и решать, совесть или нерадивость и слабость помешали ему выполнить свое намерение. Он был сбит с толку, боялся, что кто-нибудь, пусть даже сторож, заметит его бег, его поражение, боялся показаться смешным. В то же время он сам подсмеивался над своим священно-комическим страхом. «Оробел? — думал он, — оробел и как петух трусливо опустил крылья в разгаре боя. Нет, право же, это Бог заставляет нас при виде любимого терять мужество, пригибает к земле наш гордый дух…» Он забавлялся, грезил, он был слишком высокомерен, чтобы страшиться чувства.

Он больше не заботился о сроке каникул, которые сам себе устроил, мысль о возвращении домой уже не приходила ему на ум. Он выписал себе большую сумму денег. Единственное, что его тревожило, — это возможный отъезд польского семейства. Впрочем, он исподтишка выпытал у парикмахера в отеле, что поляки прибыли совсем незадолго до него. Солнце покрыло загаром его лицо и руки, соленое дыханье ветра закалило его для любви, и если раньше всякий приток сил, дарованный ему сном, пищей или природой, он спешил отдать своей работе, то теперь все, чем подкрепляли его солнце, досуг и воздух, он великодушно и бесхозяйственно растрачивал на опьянение чувством.

Сон его был недолог; прекрасно однообразные дни разделялись короткими ночами, исполненными счастливых тревог. Правда, он рано поднимался к себе, так как уже в девять часов, едва только исчезал Тадзио, день казался ему прожитым. Но только начинало светать, как его уже будил пронизывающий сладкий испуг, воспоминание о сердечном приключении. Он не в силах был оставаться в постели, — вставал, спасаясь от утренней дрожи, накидывал на плечи халат и садился у открытого окна дожидаться восхода солнца. Душа его, освященная сном, благоговела перед этим дивным событием. Небо, земля и море еще покоились в белесоватой дымке раннего утра; еще плыла в беспредельности угасающая звезда. Но вот пронеслось легкое дуновение, крылатая весть из неприступных обителей о том, что Эос поднялась с брачного ложа, и уже первая, чуть приметная нежная алость в дальней дали окрашивает небо и море, знак того, что мир начинает пробуждаться. Приближается богиня, похитительница юношей, это она украла Клейта и Кефала, это она, на зависть всем олимпийцам, наслаждалась любовью прекрасного Ориона. Кто-то сыплет розами на краю света, несказанно нежное свечение и цветение, малютки облака, просветленные изнутри, прозрачные, точно амуры-прислужники парят в розовом, в голубоватом благоухании; пурпур пал на море, и оно неспешно понесло его вперед, к берегу; золотые копья метнулись снизу в небесную высь, блеск стал пожаром, беззвучно, с божественной, нездешней мощью растекся зной, огонь; языки пламени лизнули небо, и священные кони брата, потрясая гривами, взнеслись над землею.