Может быть, мой презрительный прищур и дрожащий голос – отзвук самого обычного страха потерять то святое, что еще осталось в душе, – веру? В преданность и дружу, в героизм отцов и дедов, в силу духа и вечную любовь? Может быть. Я не успела разобраться. Потому что баба Степа опять заговорила.
– Ошибаешься, девонька. И в том, что на жалость я давлю. И в том, что переводчицей была. Герр Отто прекрасно говорил по-русски. Я только печатала и стенографировала. И даже не спала с ним, если тебе интересно. Овчаркой меня звали, но немецкой подстилкой – никогда. Мальчиков он любил, герр Отто, и весь Ухабов об этом знал. Его потому и услали на Восточный фронт. Чтобы глаза начальству не мозолил. Не жаловали таких в рейхе.
– Для чего вы мне все это рассказываете? – взбрыкнула я, избавившись от оцепенения, вызванного ее странно зазвеневшим голосом. – Мне это не интересно! Мне плевать! У меня своих проблем выше крыши, и на ваши я размениваться не собираюсь. Спокойной ночи! То есть утра. Пойду досыпать. Как минимум два часа у меня есть.
– Спи, милая. Спи, родная, – голос Егоровны снова изменился. Теперь в нем отчетливо слышалась материнская ласка. Так могла бы говорить мать, склонившаяся над мертвым телом любимой дочери. На всякий случай я осторожно сделала два шага назад и в сторону, чтобы не попадать в поле зрения ее бесцельно блуждающего взгляда.
– Он вернется, мой долгожданный. Обязательно вернется. А я дождусь. Смерть с косой прогоню, а его дождусь, – бормотала Степанида Егоровна. – Не может он не вернуться. Неправильно это будет. Совсем немного осталось. Скоро, уже скоро.
Она деревянно повернулась и скрылась в непроглядном мраке медленно просыпающегося леса. Первая розоватая полоска уже пересекла темно-фиолетовое небо, но в тени укоризненно качающихся сосен еще царила первозданная тьма. Когда вторая предвестница зари прочертилась на заметно посветлевшем небосводе, я пошевелила плечами, чтобы отстала от спины пропитавшаяся водой футболка. Нечего столбом стоять, пора в чулан возвращаться. И хоть я, разумеется, не усну, но уж поваляюсь в свое удовольствие, пока суровый вожатый не крикнет свое вечное «подъем».
Тут, однако, выяснилось, что «вожатый» поднялся раньше, чем можно было предположить, и прокричал совершенно другие слова:
– Ты что делаешь, сука?!
Глядя на мчащегося ко мне разъяренного Николая, я усиленно пыталась сообразить, чем заслужила такую реакцию, пока раздавшийся за спиной шорох не заставил меня оглянуться. Из-за угла музея выворачивал здоровенный мужик, с крестьянской основательностью поливавший деревянные стены из двадцатилитровой канистры. И, судя по едкому знакомому запаху, отнюдь не водой. Пока память выдавала информацию о патологической склонности жителей ближайшей деревни к огненным потехам, ноги уже несли меня прямиком к мужику, а потом одним ударом выбили у него из рук почти опустевшую канистру.