– Исследовать, будет ли человек счастливее в своем естественном состоянии, чем в условиях социальных институций?
Из-за невежества моей аудитории и, особенно, из-за более чем злобных интерпретаций моих соперников этот вопрос вызвал скандал; его сочли, или захотели счесть, противным социальному порядку; он вызвал гнев падуанских Реформистов, которые, вместо того, чтобы рассматривать его как игру ума, и пропустить мимо ушей, сочли своим долгом признать его нарушением законов и вызвать меня в Сенат Венеции. Это августейшее собрание оказалось, таким образом, в первый раз вовлечено властями в обсуждение чисто литературного вопроса. Назначили с большой помпой день для дискуссии. Друзья, родственники, и особенно семья Джустиниани, среди членов которой был епископ Тревизо, советовали мне идти защищаться самому. Я вернулся в Венецию, где имел счастье познакомиться с Бернардо Меммо, одним из самых просвещенных ученых Республики. Он меня выслушал и обещал мне свою поддержку, более того, он пообещал мне протекцию Гаспаро Гоцци (брат знаменитого драматурга Карло Гоцци – прим. перев.), человека выдающегося, ценимого Реформистами и их советчика. Полагаясь на мнение Меммо, я отправил ему мою композицию, сопроводив ее пьесой в стихах, написанной по его настоянию и ему посвященной, которая произвела на него большое впечатление. К сожалению, умы были столь предубеждены, что даже его доброжелательные слова послужили оружием против меня. «Этот молодой человек, – сказал он, – не лишен таланта, он нуждается только в ободрении. – Тем более, – отвечали Реформисты, ему нужно избавиться от возможности стать опасным». Преследуя меня, они прятали ненависть, которую питали против фамилии Джустиниани и особенно против епископа, которого они хотели унизить через персону его подопечного. Один из братьев этого епископа несколько лет назад заставил осудить падуанского профессора за то, что тот написал послание, которое папство сочло нападением на себя. Чтобы отомстить, Реформаторы хотели отобрать у меня кафедру в Тревизо, как тот профессор потерял свою в Падуе. Так, в агонии нашей несчастной Республики, из мести или по капризу, осуждались невинность и талант. Из-за единого слова нескольких невежд извращалось общественное мнение.
День моего судилища был, наконец, назначен и извещен звуком трубы. Я выбрал в качестве адвокатов Меммо и Загури, но, то ли от словесной робости, то ли из-за влиятельности моих обвинителей, среди которых фигурировал монах Барбариго, один из самых усердных реформистов, то ли, наконец, из-за наивности обвинения, из-за чего мои защитники не сомневались ни на мгновение, что я должен быть оправдан, они не соизволили взять слово. Я нисколько не отягощаю детали этого зрелища, одновременно трагического и бурлескного. Мои мнения, объявленные еретическими, анализировались и комментировались до абсурда; зачитывались итальянские и латинские стихи, чтобы доказать с очевидностью, что я заслуживаю строгого наказания. Сенаторы, Проведиторы, словом, вся правительственная верхушка, склонны были видеть в элегии, которой я был автором, явление американского дикаря в Европе, аллюзию против нее и против мантии Дожа. Все высказывались против меня, требуя отмщения. Некоторые горячие головы доходили даже до мнения, что лишение меня свободы и даже жизни не будет слишком сильным искуплением за то, что они называли моим мятежом против самодержавия. Я ограничусь только тем, что скажу, что Светлейший Сенат Венеции «много слушал, мало понял и ничему не научился». Я был объявлен виновным и достоин наказания; единственно, не пришли к согласию насчет размеров этого налагаемого на меня наказания; это оставили на усмотрение реформистов. Все советовали мне бежать, я единственный, сильный в своей невинности, твердо стоял на своем и считал своим долгом противостоять грозе. Я слишком хорошо знал политику Венеции, которая не имела привычки лаять, когда могла убить, и думал, что использованная в этом деле лексика содержала слишком много грома, чтобы привести к чему-то конкретному. Я не ошибался: мое наказание, если подходит здесь это слово, было всего лишь странным. Приглашенный через несколько дней пред Трибуналом реформистов, я подвергся следующему приговору: