У нас было свободное распределение: желающих пойти в школу было больше, чем вакансий. И я стал работать сначала в Музее революции, потом в Историческом музее. Тогда в аспирантуру невозможно было сразу поступить, надо было сначала поработать. Вот я и работал. В армию меня не взяли по причине невозможности обнаружить противника в связи с почти полным отсутствием зрения. Меня даже не довели до глубокого мальчишеского шока – раздевания на медосмотре в военкомате. Только посмотрели на глаза и сказали с чувством глубокого огорчения: «Иди отсюда». А по нынешним временам могли бы и взять… А потом я, действительно, поступил в аспирантуру Института мировой экономики и международных отношений. Но это уже совсем другая песня.
В. Лукин
Я полюбил институт на всю жизнь, хотя и не сразу. Молодость отличается тем, что, казалось бы, дни идут медленно, скучно. А потом, задним числом, оказывается, что они шли вовсе не медленно и не скучно, а наоборот. И это было хорошее время и замечательный институт. Замечательным он был по многим причинам. Во-первых, в нём было значительное количество талантливых людей, с которыми я, как человек общительный, подружился. Причём, тогда в отношениях было больше бескорыстия, бессребренничества, романтичности и наивности, чем сейчас. Что же касается других прекрасных свойств этого института, то в него ссылались опальные и полуопальные преподаватели, благодаря которым не прерывалась тоненькая ниточка культуры и цивилизации, протянувшаяся сквозь ужасные времена дикого, воинствующего, агрессивного, талибского бескультурья, которое проявлялось с разной степенью интенсивности все 70 лет советской власти.
О «хорошем» Ленине и «плохом» Сталине
«Я родился в семье активных партийных работников, – говорил В. П. Лукин, – но при этом людей честных и совершенно некоррумпированных, верящих в своё дело. Они активно боролись за строй, который устанавливался, за что и сели в тюрьму в 37-м году. Им очень повезло: их выпустили, и они смогли работать дальше, почти до самой своей смерти. Они верили в свою систему отсчёта, в которой Сталин был плохой, а Ленин хороший. Они понимали, что происходило что-то ужасное, что «за что боролись» и «на что напоролись» – абсолютно не одно и то же. Всё это было их жизнью, а значит, частью жизни их единственного сына, который этим очень интересовался и даже подслушивал разговоры, как это водится с детьми, и всё это впитывал в себя. Поэтому к институту я уже понимал, что не всё так хорошо, как об этом принято говорить.
Потом начались 50-е годы, критика культа личности Сталина, которая подтвердила все те подозрения, которые накапливались раньше. В институте начали создавать группы – почти подпольные, тайные, – в которых и я активно участвовал, был одним из создателей. Это было начало раннего внутрисистемного диссидентства. Люди, которые участвовали в этих группах, были косвенно связаны с университетскими кружками, с такими как кружок Краснопевцева в МГУ. Многие были не из МГПИ, как, например, Владимир Тельников. Хотя часто собирались у нас в институте. Нас в КГБ вызывали – всё, как положено! Я был свидетелем на процессе в Риге, где судили одного из участников нашей группы, латыша Виктора Калныньша. Трое из наших ездили в Ленинград, разбрасывали там листовки, и их посадили».