— У меня тоже об этом есть, — сказал он.
И я понимаю, что речь идет о романе.
Когда я прочитала страницы о последних днях Вавилова и о его гибели — то, на секунду оторвавшись от чтения, увидела, что глаза Василия Семеновича полны слез, а сказать от волнения он не может ни слова.
И тогда неуместно бодрым голосом (ведь я тоже не могла читать спокойно) сказала, что надо сделать перерыв, и пыталась завести речь о чем-нибудь другом, что было трудно.
Потом, через некоторое время (час или полтора), но в тот же вечер Василий Семенович попросил читать дальше.
После страниц о гибели Вавилова пошел рассказ о тех, кто его погубил. Сначала о Презенте и его доносах.
И Василий Семенович сразу почувствовал несовместимость, что ли, этой части рядом с трагедией Вавилова, хотя они связаны между собой, как Яго и Отелло. И он прервал меня словами, что после голоса Вавилова ему трудно слушать голоса этих подлецов, что они невозможны рядом. Он даже сказал — ничтожность, мелкость, невозможность.
— Не могу, не нужно, — так отредактировал он.
Ведь рукопись была документальной и состояла во многом из цитат. Первая глава — письма и статьи, написанные Вавиловым, а потом сразу — очень густо — цитаты и доносы лысенковской гвардии. И Василий Семенович так горячо, так резко их разделил, отбросил и, стащив со своих прекрасных глаз очки, вытирал платком мокрое лицо и глаза, залитые слезами. Будто в эти свои последние дни стоял на могиле Вавилова и не хотел допустить ее поругания.
Надо добавить, что в следующий раз (вероятно, через день, а может, два) он попросил, чтобы я читала дальше, слушал напряженно и очень внимательно, но сразу вслед за гибелью Вавилова не мог этого вытерпеть.
Однажды во время чтения он сказал:
— Наверно, я очень большой эгоист.
И на мой недоуменный вопрос (я даже догадаться не могла, откуда вылилась эта фраза) ответил:
— Чужое страдание отвлекает меня от собственных страданий.
Конечно, я решительно запротестовала — надо было видеть, с какой печалью он это сказал. И стал повторять, волнуясь, как важно ему это мучительное чтение (он именно это слово произнес), сближает оно его с жизнью, с гражданской, общечеловеческой жизнью… Как много он об этом думал… И опять — как благодарен…
А потом, когда пришел его навестить верный на все периоды и эпохи друг — Семен Израилевич Липкин, ему захотелось, чтобы он тоже услышал эти страницы. Сам назвал, что читать. Я знаю это исчезающее из нашей жизни чувство, когда, прочитав, обязательно надо поделиться с другом — не для хвастовства и суеты, а для объединения дружеского вокруг книги. И как удивительно было видеть эту черту щедрой души Гроссмана на пороге смерти.