Ворон и ветвь (Арнаутова) - страница 88

Тетради и отдельные листы лежат на столе, бесполезные, осиротевшие. В последний год эликсиры, которые он варил, стали цениться на вес золота. И мне до комка в горле жаль, что труды пропадут. Но кому? Я знаю только одного человека, который мог бы в них разобраться, но вот ему-то их как раз не отдам.

Бережно сложив все до последней бумажки и клочка пергамента, я заворачиваю записи в лоскут промасленной кожи от сырости и отношу в лабораторию вместе с письменным прибором. Пусть полежат, есть не просят. Вдруг найдется кто-нибудь…

Опустевшая комната кажется совсем чужой и пустой. Здесь еще многое напоминает об Ури, но и оно уходит, растворяется. И спазм, сжимающий горло последние дни, стоит вспомнить о мальчишке, вдруг разжимает тиски. Я опускаюсь на его кровать, сцепляю пальцы на колене.

— Прости, — говорю в тишину, которая больше не кажется мертвой. — Мне жаль. Я гордился тобой…

И это правда. У меня не было младшего брата, но от такого, как Ури, я бы не отказался. И это все, что я могу сделать и сказать. На кладбище возле заброшенной деревни свежая могила постепенно оседает, а весной затянется травой. Стрела сгниет и упадет — ну и Проклятый с ней. Я там больше не появлюсь. В могиле лежит только тело, медленно гниющая плоть, отпустившая душу идти дальше. Уж мне это известно. Мой Ури ушел, и теперь я знаю, что похоронил его в последний раз.

Так что я встаю и выхожу из комнаты, которая теперь просто комната. Возвращаюсь в спальню, забираюсь под безнадежно остывшее одеяло, сжимаюсь в комок, чтоб согреться, и долго смотрю в сумрак спальни, не решаясь погасить светляк, пока тот не иссякает сам по себе.

Глава 10. Ночные молитвы

Западная часть герцогства Альбан, баронство Бринар, монастырь святого Матилина,

восемнадцатое число месяца ундецимуса 1218 года от Пришествия Света Истинного

— Матушка, жарко… Пустите купаться, матушка! Смотрите, какая вода чистая… Ну, матушка…

Сев на постели, Энни стиснула одеяло, глянула мимо Женевьевы невидящими глазами и снова обессиленно упала на ложе. Прижала к пылающим щекам ладони, повернулась набок, что-то шепча о холодной прозрачной воде и жарком солнце. Женевьева снова укрыла ее ветхим шерстяным одеялом, устало привалилась к стене, но тут же отшатнулась от промерзшего камня. Тяжело поднялась, с трудом переступая опухшими не по сроку ногами, подбросила дров в жаровню и, вернувшись к кровати, прилегла рядом с дочерью. Положила руку на ее горящий лоб: показалось, или жар стал немного спадать? Энни наконец уснула, только временами тихонько всхлипывала во сне и мяла в пальцах край одеяла. На соседней кровати ровно и тихо посапывал Эрек. Свету хвала, хоть с ним пока все в порядке. «Нельзя так говорить, — спохватилась Женевьева сразу же. — Хвалить здоровье — беду кликать. Свет Истинный, сбереги моих детей. Эрека, Эниду и этого, нерожденного…» Не зря говорят, что ночная молитва — для отчаявшихся. Заныло, потянуло внутри ставшей уже привычной болью виноватой души. Так дергает заживающий порез. Кажется, уже и стянулся совсем, но все равно, нет-нет, да и заденешь им обо что-то в домашней работе — и вот, опять кровоточит. Отдала, согласилась, выкупила свою жизнь, мерзавка — но ведь и жизни старших тоже выкупала! Только оправдания не помогали. Ничуть не помогали, когда под ладонями круглился едва намечающийся живот, когда утром, едва встав, она бежала к бадейке, принесенной молчаливыми послушниками, и выворачивалась наизнанку, сплевывая желчь и вязкую слюну. Пила холодную воду, чтоб хоть как-то наполнить опустевший за ночь желудок — и снова выплескивала все в вонючее ведро, служащее уборной ей и детям. А дети…