Нередко в письмах попадаются краткие, жесткие в своей обнаженности упоминания о сраженьях. «Взял у русских Смоленск, убил у них 3000 человек и ранил больше, чем втрое» (он так всегда и пишет: «je leur ai tué», «je leur ai blesse…») — В нашей памяти тотчас невольно встает изумительная сцена поездки Алпатыча в гибнущий Смоленск. Незаконное и беспредметное сопоставление со сценами «Войны и Мира» так нас и не покидает при чтении писем императора из России. «Получил твое письмо от 7 сентября, т.е. в день битвы под Москвой[3], ты уже знаешь об этом великом событии. Здесь всё идет хорошо, жара умеренная, погода прекрасная, мы расстреляли столько поджигателей, что они прекратили поджоги. Остается лишь четверть города, три четверти сгорели», — пишет он в сентябре из Москвы. Вот как там, «во дворце московских герцогов»[4], (слова одного из офицеров Наполеоновской гвардии), преломлялось то, что описано в «Войне и Мире». На следующий день после Бородинского сражения император уделяет этому событию письмо из десяти печатных строк, — «мое здоровье хорошо, погода немного свежая». Еще через день, отдохнув, пишет девять строк: сообщает императрице свое мнение о присланном ею портрете их сына, говорит о своем насморке, — был дождь, но его здоровье всё же хорошо, — и разрешает дать доступ на малые придворные церемонии Талейрану, Ремюза, епископу Нантскому. Больше ничего, — «Прощай, мой друг». Точно таков он и в несчастьи. Накануне переправы через Березину и в самый день этой ужасной переправы, когда остаткам армии и ему самому грозит совершенная катастрофа, он пишет, что здоров, что очень холодно, что он очень ее любит, и просит кланяться разным дамам!
Нет, ни с какой неизвестной нам стороны этот необыкновенный человек не проявляет себя в письмах к Марии-Луизе. Я не хочу сказать, что они не имеют исторической ценности; но философам в этой книге искать нечего. Наполеон не очень ценил людей, отправившихся с ним на Святую Елену; вернее, он вовсе их не ценил. Однако с Лас-Казом, с Бертраном, с Гурго он еще говорил иногда о предметах, называемых философскими. В недавно опубликованном разговоре с Гурго он себя объявил «спинозистом», подчеркнув, впрочем, особый оттенок своего спинозизма: «В том, что нет воздающего по заслугам Бога, меня убеждает следующее: честные люди всегда несчастны, а мошенники счастливы. Увидите, что Талейран умрет в своей постели. Если б я верил, что существует Божья кара, я на войне испытывал бы страх… Отлично знаю, что смерть — конец всему. Какая кара может меня ждать после смерти? Из моего тела вырастет брюква или морковь»… — «Однако Бог дал нам совесть, угрызения совести», — возражает Гурго. — «А вот, я не боюсь угрызений совести», — говорит Наполеон. — «На войне на моих глазах внезапно погибали люди, с которыми я в ту минуту разговаривал. Оставьте, душа их умирала вместе с ними»… — Но ведь без религии нет и нравственности, — спорит Гурго. — На то есть жандармы», — отвечает Наполеон: «закон, вот что заставляет людей быть честными». Приблизительно такие же мысли он высказывал Бертрану за несколько дней до своей смерти, тщательно разрабатывая строго религиозный церемониал своих похорон (он знал, что умирает). В письмах к Марии-Луизе он дает ей указания о церковных службах, но не говорит никогда ни о Боге, ни о вере. Мало говорит и о людях. Впрочем, однажды высказывается о своей собственной семье: «Plains-moi d’avoir une si mauvaise famille, moi qui les est acablé de bien». Да еще, после отреченья от престола, ночью пишет жене: «Люди так мне опротивели»…