— И речи у тебя, Павлыч, — покачал Александр головой, — черны, страшны, от вчерашнего, что ли? Помнится, ты рассуждал по-другому. Сам говорил, что главное в жизни — труд.
— Труд… Черны… А тебе светленького захотелось? — Васильев глядел исподлобья с нехорошей пристальностью. — Светлыми, Сашка, только дураки бывают да пуговицы у солдат: первым по природе, вторым по уставу положено. Не спорь сегодня со мной, лучше переменим пластинку. Почему долго не был? Молчишь? Ну, ладно, не красней, как девчонка, правильно, Сашка, все правильно, все идет своим чередом. Одно ваше мгновение где-нибудь наедине дороже любой философии… Да… Понимаешь, жить, жить — вот главное, и, пока ты живешь, чувствуешь, ты юн и счастлив. Видишь, как я сегодня много болтаю, а это потому, что ты мне не нравишься сегодня.
Александр принужденно засмеялся; он больше не стал ничего говорить, попрощался и вышел; после душной, прокуренной комнаты Васильева мир показался особенно чистым и просторным, в небе были крупные звезды; он постоял немного, прислушиваясь к голосам на другом краю поселка, и, хотя было рано, в клуб идти не хотелось; у своего дома он встретил только что вышедшего из калитки Головина, и тот, не ожидая этой встречи, прошел молча.
Мать сидела у окна; встретив ее взгляд, далекий, нездешний, Александр неожиданно почувствовал себя неловко и скованно, словно нечаянно заглянул в дверь чужой квартиры и увидел неположенное постороннему; он разделся, лег и неожиданно быстро заснул.
Утром опять началась привычная жизнь; тяжелый разговор с Васильевым как-то отодвинулся и вскоре забылся; он вставал затемно и приходил поздно; последние дни он избегал Ирины, чувствуя, что не удержится и опять его занесет не туда. Но это мало помогало, по ночам, часто просыпаясь, он потом уже не мог заснуть, лезла в голову всякая чертовщина, и он, стараясь избавиться от нее, отчаянно курил; уплывая за перегородку, дым вызывал кашель у спящей матери.
Стажировка, первый месяц работы, связанные с нею перемены захватили его на время полностью, он даже задерживался с ответами на письма своему школьному другу — Генке Калинину. Иван Шамотько, с которым они работали на пару, все трогал и подправлял усы.
— Не горячись, Сашко́, або пару не хватит на всю дорогу. Она у тебя длиннющая, як та самая… ну, галактика. Побереги пуп, Сашко, все мы смолоду рысаками голову дерем.
В разговоре Шамотько часто притрагивался к усам тыльной стороной ладони и густо прокашливался, и Александр, на которого обрушивались потоки его острот, шуток, анекдотов, скоро привык и только иногда хмурился. Он знал, что Шамотько подтрунивает всегда и над всеми, и жена его, спокойная, неторопливая женщина, часто на людях сокрушается, что мужик-балабон в могилу сведет ее своим дурацким языком. Александр отчасти был даже доволен — веселый напарник ему попался, часто он думал о другом и не слышал слов Шамотько — тот ненадолго обижался и, хитровато щурясь, уже в следующую минуту спрашивал: