А до возвращения в родной поселок, еще весной, было отступление — нет, не к своим, — просто немцы очищали зону обороны от ненужных «элементов», не думая об их участи, от партизанских соглядатаев… «Я тянул сани с маленьким братишкой. Шли мы через луг, который был почти весь покрыт талой водой, — рассказывал в одной из бесед писатель. — У немцев стали бить тяжелые шестиствольные минометы. Летит мина, и такое ощущение, что сейчас именно в тебя попадет. Все внутри сжигала какая-то опустошающая жажда. Я стал пить из воронки. И вижу — лежит прямо передо мной оторванная рука. Я ее чуть губами не касаюсь… Отсюда, пожалуй, ощущение войны и самого главного в ней — ее античеловеческой сущности».
Простое накопление впечатлений, знаний, насыщение себя информацией еще не делает человека художником. Истинный художник не тот, кто много знает, ибо всякое «много» всегда относительно, условно. Карлик, влезший на плечи великана, как сказал Гейне, видит даже дальше и следовательно чуть «больше» великана. Но… Но в карлике «нет биения гигантского сердца», и потому он не способен ничем обогатить мир, пережить и одухотворить увиденное.
В неопубликованном фрагменте «Страницы автобиографии» — снова цепочка воспоминаний — Проскурин, оценивая впечатления юности (1943–1946), писал о стихии народной жизни, невольно «учившей» и его многому:
«Все эти годы — работа, работа, работа. Крестьянская, когда не считают времени и сил, и все-таки по вечерам — песни и гармошка. А с самого начала, когда немцы были разбиты на Курской дуге и мы вернулись в поселок, жили в немецких землянках… Вокруг брошенные мины, снаряды, разбитые танки, гранаты, на десятки километров минные поля и ряды колючей проволоки, в кустах, в зарослях находили трупы немцев и стаскивали с них сапоги — крепкие, кованые — на пять лет потом хватало… А на солдатских, широких, на весь орудийный расчет, нарах отходила бабушка Настя, мать матери, она умирала от живота, чего-то съела невпопад, и истощенный организм не смог пересилить расстройства. Ее отпаивали травами, настоем сушеных метелок конского щавеля, но ничего не помогло. А наши войска все шли и шли, к Днепру, на Киев, и я только недавно, через два десятка лет, понял скорбную торжественность и величие того времени. А тогда, несмотря ни на что, была радость, радость освобождения, радость от возможности спокойно спать, ходить, не скрываясь, дышать и смотреть в небо без страха».
Что рождали подобные впечатления в душе пятнадцати-семнадцатилетнего юноши?
Если говорить о главном моменте внутренней биографии Петра Проскурина в эти годы, то он и состоял в затянувшейся, мучительно-сложной попытке осознать себя через судьбу народа, «определиться в событиях», опираясь на впечатления реальной жизни.