— На то стенография эта и тайнопись, — усмехался княжеский секретарь, когда приходилось сочинять целую сказку. — Никто не узнает… Кроме Мирослава. Только он, кроме нас с тобой, умеет прочитать старые воззвания, выбитые на монастырских колоколах.
Эту парочку князь иногда в шутку величал своей «компанией писак», чьими услугами по тайнописи пользовался сам Петр Великий. Тот самый, чьи наследники не сумели перелить пушки в монеты, и потому сестрорецкие рубли так и не были пущены в оборот и уже долгое время пылятся в коллекциях нумизматов и заодно в ларце князя Мирослава. Только у князя рубли были бесценные, потому как подаренные самодержавной рукой Екатерины Великой.
Федор Алексеевич мог бы рассказать это все своей женище, жене невенчанной, но махнул рукой, чтобы Олечка не вздумала лезть к нему сейчас с расспросами, и глянул в сторону клетки, в которой копошилась целая дюжина мышей. Одно загляденье — да за такую плату госпожа Буфница обязана принести на бесшумных совиных крыльях настоящие сведения о графе фон Кроке, а не всевозможные сплетни трансильванских сорок.
— Этот рублик ещё в качестве гирьки хорошо использовать. На аптекарских-то весах, чтобы опиум в верном количестве отмерять… Чтоб не для «малинки» в винцо для увеселения духа, а для богопреставления хватило!
Олечка Марципанова ещё сильнее вытянула шею из белого воротничка, и на ней сделался заметен синюшный след от удушения. Фёдор Алексеевич с улыбкой, не прикрытой даже фальшивой грустью, перечислял способы, которыми бедная Олечка так и не сумела самоубиться. От отравленного опиумом вина ей промыли желудок, из петли тоже вынули, и только воды Фонтанки сжалились над девушкой, поруганной пьяными студентами.
Фёдор Алексеевич сам не понимал, отчего срывает злость на женище, когда отхлестать веником или, как нынче делают сознательные воспитатели, посадить в устрашительных целях на скамейку в темную проходную комнату подле кухне следовало его строптивую правнучку. Это ещё княгиня Мария не знает, что Светлана сбежала с отцом в деревню. Что там с отцом, с Сашенькой! Пьяный трансильванец заботил Федора Алексеевича сейчас меньше всего.
— Позвольте окно прикрыть? — попросила тихим голосом скромная курсистка о двух косичках, лежавших поверх коричневого сукна, прикрывавшего едва приметную грудь.
— Холодно тебе, девица? Холодно тебе, красная? — усмехнулся Фёдор Алексеевич, и Олечка действительно поежилась.
И он вздрогнул вместе со своей невенчанной женой. Тотчас отвернулся к окну, вдруг вспомнив холод монастырской тюрьмы, куда любимый царь велел бросить его гнить заживо. Вспомнил ее крыс и кисло-сладкий запах гнилой соломы. Отчаяние и боль заодно вспомнил. На его теле остались следы от плетей. Глубокие, смерть их так и не вытравила с бледной кожи. И Олечка знает их все до последнего и всегда вздрагивает, если ненароком тронет их пальцами или губами во время дневных ласк. Бедная ещё до конца не понимает, что после смерти боль отступает. Бедная ещё помнит, от чего могут страдать люди. Бедная ещё чуть-чуть жива. А он умер ещё до того, как умер. Научился ничего не чувствовать в сырой темнице, куда заточили верного пса. Научился никому не верить и никого больше не любить.