ИГЛЫ — ИГРЫ (Сенега) - страница 67

— Что-то я никак не въеду отче, ты с какого перепугу учить меня взялся? — Окрысился Пестерев, алчно вгрызаясь в великолепно пропеченное мясо.

— А с такого гость дорогой, коли яства мои, уминаешь за обе щеки, то и СЛОВОМ моим не побрезгуй.

Ну, так вот, побредём далее. — Продолжил монах, отпив ещё вина. — Не о присутствующих речь разумеется, но настоящие поэты в этом мире своего рода носители высших идей. Идеи эти могут быть разными восхитительными и безобразными, гуманными и не слишком. И поэтам, вменено в обязанность «СФЕРАМИ», — Монах назидательно поднял вверх указательный палец, — доносить их, до куцых умов людских. А ты чем занимаешься?

Фразерствуешь беспробудно, сифилис духовный ночами плодя.

Расползается потом, мерзость сия по миру, жидовскими деньгами оплаченная. Погибель, в себе тая не только для каждого конкретного индивида, в отдельности, но и для человечества в целом.

А оно такое маленькое это наше человечество.… Песчинка в космосе бескрайнем….

Дунет на него Чёрный ветер, и оно рассыплется в прах, и уже никогда из этого праха не возродится. Потому что, нет такой силы, поверь мне, что способна возродить мир из пепла. Не создал её Господь. Легендарная же, птица «Феникс» — на самом деле рождественский гусь, пригрезившийся «укушавшамуся в хлам» дворнику Верёвкину в образе жены его Степаниды сбежавшей от побоев мужа с гусаром N — ского полка.

И Бога тоже нет, как такового. Бог, это — миф! Вернее, гарусная плеть, вручённая «ВЫСШИМИ СФЕРАМИ» Правящим. Дабы могли они сладкими посулами «вечности» или же «чуда не рукотворного», держать чернь в узде повиновения вечного. До скончания мира. Аминь.

В строках различных, поэтических, всё больше в последнее время, замечаю я ростков и семян Чёрного ветра.

Взять хотя бы твои стихи, дохлятиной, не к столу будет сказано, несёт от них за версту.

Не гнушаешься ты «сочинительствуя», и обман совершать на бумаге, и кражу, и прелюбодействовать со всем миром бесстыдно и помногу. Грех сие есть, чадо грех великий и губительный для души заблудшей.

Довелось же тебе, к настоящей тайне прикоснутся сейчас, и приссал ты голубь, аки шавка беспородная, живодёров с арканами убоявшись. Или нет?

В последний раз спрашиваю: Хочешь ли, предел жизни своей ведать?

Пестерев молчал, заворожено глядя в серые, льдистые глаза собеседника. Ему было по-настоящему страшно, впервые в жизни страшно оттого, что этот толстый карикатурный монах припёр его к стенке. Обнажив до корней всю убогость его «творчества», явил, бессмысленность прожитых лет. Ответ, на вопрос, поставленный в ненаписанном «тексте» скорее для рифмы, нежели в угоду истине страшил, он мог оказаться для Пестерева непосильной ношей и Пестерев это осознал, и от того стремился избегнуть его, и впрямь: «Язык мой — враг мой»; как осознал он и то, что ошибся дверью, занявшись литературой двадцать лет назад.