—Просто один бородатый хрыч задолжал моей Бабочке кучу желаний, — ухмыляюсь, а у самого внутри все ревёт от необузданного, какого-то животного счастья. И это самое правильное, что я сделал в своей гребаной жизни. Даже если ради этого мне придется жить в шкуре Каина до гребаного судного дня. Это стоило того, чтобы больше не видеть в чистой синеве ее глаз отчаяние.
Уже позже, когда Ева окончательно успокоится, убаюканная в моих руках, она расскажет, что шла ко мне, чтобы начать новую жизнь. Что в тот день подала на развод. Шла ко мне, а встретила моего брата. Расскажет, как ждала меня в больнице, а я просто исчез. Как приходила моя мать и просила отпустить меня.
—А однажды я проснулась ночью, потому что дышать не могла. Задыхалась. До утра так и не уснула, — говорит, рисуя круги на моём запястье. — Утром в церковь сразу пошла, свечку поставила...за тебя...А на пороге столкнулась с твоими...Тогда у меня случился первый приступ…
—Больше не будет, — целую ее макушку.
—Значит, никакой эпилепсии нет?
—Нет. Просто такая реакция на психологическую травму. Но курс у психолога пройти придется. Ты ведь понимаешь?
Она кивает, а потом:
—Где ты был все это время, Стас?
—Умирал, — отвечаю с неожиданной для самого себя честностью...
…Я никогда никому не рассказывал, где был и что пережил. Кого потерял на той гребаной чужой войне, пока проходил «срочку», а потом еще три года служил в иностранном легионе. Как шатался по разным мирам в поисках смерти, пока Ева пыталась выжить в этом без меня. А Еве рассказал. В ту ночь, когда мы стерли все грани и разломали все стены. Когда стали настолько близки, что разорвать нас, казалось невозможным. И впервые кошмары отпустили мою темную, что черная дыра, душу. И в эту ночь мы просто спали, пригвожденные друг к другу откровениями. А утром добрались до альпийской вершины и все-таки сграбастали это чертово рыжее солнце, зацепившееся за острые шпили Альп. А я впитывал в себя счастливый смех своей Бабочки, наслаждался ее восторженным взглядом и просто любил до одурения.
Чтобы через три недели позволить ей уйти, а сейчас сидеть в клубе и вертеть в пальцах рюмку водки. Ерошу волосы и краем глаза улавливаю, как в помещении появляется сын Евы. Усмехаюсь, ловя его взбешенный взгляд, и ставлю на стойку все еще полную рюмку.
— Я знаю, что это ты, — рычит Пеле, схватив меня за воротник куртки.
Бегунок впивается в кожу шеи, обжигает, но эта короткая боль — лучшее, что произошло за эти дни.
С сожалением смотрю на стопку водки, которую мне не суждено выпить. Что ж за херня такая? Даже напиться нормально не дают. У меня после ухода Евы только одно желание — упиться в хлам, чтобы никого не видеть, ничего не слышать. И так пару недель точно. Потому что внутри — черная дыра размером со Вселенную. Потому что я просто придурок, раз позволил ей уйти. Душу из нее вытряс, гребаный флешбек обеспечил, а потом вытолкал взашей, да так, чтобы и мысли не возникло вернуться.