Шипы впивались в его тело, капли крови набухли у него на щеках и на голых руках. Он и не пытался уклоняться от веток. Он был ослеплен ужасом, ослеплен до такой степени, что чуть не наступил на гнилые доски, прикрывавшие колодец, и, возможно, чуть не провалился в тридцатифутовую глубину колодца, на грязное дно. Он замахал руками, пытаясь сохранить равновесие, и еще несколько шипов впились ему в предплечья. Именно воспоминание об этом* моменте заставило его так резко позвать Питера назад.
Это было в тот день, когда умер Джонни МакКэйб, его лучший друг. Джонни лез по ступенькам приставной лестницы в свой шалаш, устроенный на дереве на заднем дворе. Оба они провели там много часов тем летом, играя в пиратов, разглядывая воображаемые галеоны, плывущие по озеру, и готовясь идти на абордаж. Джонни лез в свой шалаш, как он делал это уже тысячи раз, когда ступенька, расположенная как раз под люком в полу шалаша, треснула у него под рукой, и Джонни пролетел тридцать футов до земли и сломал свою шею и это она была виновата, обезьяна, чертова ненавистная обезьяна. Когда зазвонил телефон, когда рот тети Иды широко раскрылся от ужаса после того, как ее подруга Милли позвонила ей с улицы, чтобы рассказать печальные новости, тетя Ида сказала: «Выйдем во двор, Хэл, я должна сообщить тебе что-то очень грустное…» И он подумал с вызывающим тошноту ужасом: «Обезьяна! Что она натворила на этот раз?»
В тот день, когда он выбросил обезьяну в колодец, на дне не было видно никакого отражения, только каменные булыжники и вонь влажной грязи. Он посмотрел на обезьяну, лежащую на жесткой траве, с занесенными для удара тарелками, с вывернутыми наружу губами, с оскаленными зубами, с вытертым мехом, с грязными пятнами тут и там, с тусклыми глазами.
«Я ненавижу тебя», — прошипел он ей. Он сжал рукой ее отвратительное тельце, чувствуя, как шевелится пушистый мех. Она усмехнулась ему, когда он поднес ее к лицу.
«Ну, давай», — осмелился он, начиная плакать впервые за этот день. Он потряс ее. Зенесенные для удара тарелки слегка задрожали. Обезьяна портила все хорошее. Буквально все. «Ну, давай, ударь ими! Ударь!»
Обезьяна только усмехнулась.
«Давай, ударь ими!» — его голос истерически задрожал. «Давай, ударь ими! Я заклинаю тебя! Я дважды заклинаю тебя!»
Эти желто-коричневые глаза. Эти огромные радостные зубы.
И тоща он выбросил ее в колодец, обезумев of горя и ужаса. Он видел как она перевернулась в полете, обезьяний акробат, выполняющий сложный трюк, и солнце сверкнуло в последний раз в ее тарелках. Она ударилась о дно с глухим стуком, и, возможно, именно этот удар запустил ее механизм. Неожиданно тарелки все-таки начали стучать. Их равномерный, обдуманный, металлический звук достигая его ушей, отдаваясь и замирая в каменной глотке мертвого колодца: