— И это действительно останавливало людей? — скептически уточнил барон. — От тебя могли бы просто избавиться, собравшись вместе.
— Ну-у… Ещё я приносила пользу. Это староста запретил меня обижать, — призналась Гвен. — Взамен я следила за общественными полями — ну, знаете, уничтожала вредителей, развеивала тучи в мокрые года…
За это она действительно получала покровительство. Которое заключалось лишь в том, что никому не позволено было её сильно бить или обругивать. Да, это значило многое, но счастья не приносило. Гвен всё равно была чужой. И никакая сила не могла заставить её мать повернуться к дочери, переброситься хотя бы парой слов, никакая сила не могла заставить соседских детей с нею заговорить.
Её жалкие, смешные попытки с кем-нибудь подружиться всегда наталкивались на стену настороженного молчания. Что там, даже родная мать, даже братья и сёстры не желали с ней разговаривать. Делали вид, будто её не существует, обращались только по делу, а когда она заговаривала сама, делали вид, что не слышат.
— Получается, ты устроилась не так уж плохо, — отметил господин барон. Конечно, с произнесённых слов он никак не мог заключить иначе. — Тогда почему ты так стремишься попасть в Академию? Ведь могла бы жить у себя спокойно и без забот.
Это было слишком. Слишком больным и тяжёлым был этот вопрос, чтобы дальше думать, выбирать нужные осторожные фразы.
— Вы не знаете, ваша милость, что такое быть для всех посторонним, — выдавила Гвен. Было странно, что искренние слова, идущие от сердца, даются с таким трудом. — Что такое проводить жизнь в безмолвии, когда все вокруг болтают и смеются, но стоит тебе подойти, расходятся прочь. Когда родная мать только отдаёт приказания на завтрашний день, а в ответ на пожелание доброй ночи лишь фыркает и отворачивается, а братья и сёстры даже не смотрят в твою сторону… Мне нет здесь места, ваша милость. И если я не заслуживаю лучшего, я готова умереть, но не влачить десятилетиями жалкое существование никому не нужной дикарки Гвен.
Она замолкла, и барон тоже не торопился нарушать тишину. Теперь, после приступа откровения, Гвеннет уже была готова пожалеть о своём порыве. И всё же что-то внутри мешало. Что-то, кричащее о том, что только теперь, впервые она была самой собой не в мечтах, а перед кем-то, впервые открылась другому человеку. И жалеть об этом — то же самое, что отречься от себя, от всех прежних мечтаний. Согласиться с тем, что она на самом деле всего лишь дурнушка Гвен, возомнившая о себе слишком много и на самом деле заслуживающая лишь жалкую лачугу и колотушки вместо обеда.