Марк Антоний (Беляева) - страница 148

Я думал, что таблетку она дала мне за хороший ответ, но к тому времени, как мы вернулись, все уже закинулись и ходили с огромными зрачками. Через полчасика я почувствовал, как сердце бьется сильнее и чаще, а потом пришло и ощущение невыразимого полета. Холодная ночь стала теплой, и все наполнилось светом и любовью, каких я не знал прежде.

Парень, которому я хотел вмазать, показался мне лучшим другом, и я сказал ему, что он прекрасный человек. Да и вообще каждый из тех, с кем я провел тот вечер, вдруг стал для меня особенным. Я полюбил этих людей, я полюбил Клодию, и, хотя это прошло к рассвету, сменившись такой же искусственной и такой же пронзительной тоской, тогда я ощущал себя частью какого-то большого и небессмысленного плана вместе со всеми другими людьми.

Сознание оставалось ясным и ярким, но в то же время мир казался мне очень нежным, воплощенной любовью, которая никогда не увянет и не угаснет. Я вдруг почувствовал эту живую линию, идущую с самого начала времен в меня и через меня — в будущее.

Короче говоря, скажу тебе сразу, Луций: что оно того не стоит понимаешь только на следующее утро. А тогда я думал, что Клодия сделала мне величайший подарок в мире. Разве что я все время клацал зубами, и к утру у меня стала ужасно болеть челюсть.

Оргия все-таки случилась, но я почему-то ни с кем так и не трахнулся. Я лежал с рыжулей на песке, и она, растянувшись на мне, гладила мое лицо.

Я говорил ей, что люблю ее. Она говорила:

— Я никогда не любила никого так сильно, как тебя, Антоний. Я больше никогда не буду плакать, потому что я люблю тебя.

Когда я гладил ее, то хорошо ощущал, как ей нравятся мои прикосновения. Я ощущал это будто бы ее кожей. У нее было длинное, гибкое тело, тоже как у кошки, и, лаская ее, я чувствовал, как ее возбуждение нарастает и спадает.

— Почему мы не трахаемся? — спросил я.

И она ответила:

— Потому что наша любовь выше этого.

— А как тебя зовут? — спросил я тогда, накручивая на палец прядь ее волос.

— Фульвия, — ответила она.

— Хорошо, — сказал я. — А то я все про тебя знаю, кроме этого.

Куриону, кстати, обломилось, причем все то, чего он желал. Однако к утру мы все равно были злые и несчастные, какими, может, не были прежде никогда. В горле у меня немилосердно пересохло, чувство легкости исчезло, а голова, напротив, стала свинцовая, и накатила на меня совершенно невероятная волна отвращения к себе и к миру. Вот урод, подумал я, этот великолепный Марк Антоний, и мир вокруг него тоже уродский.

Курион, судя по выражению лица, был примерно в том же состоянии, и мы молча смотрели на молочный туман, сменивший прозрачный воздух. Все виделось мне пыльным и грязным, хотелось тереть глаза, но цвета и краски не возвращались, и мне казалось, что я смотрю на мир сквозь какое-то ржавое зеркало.