Мы с Курионом двинулись на охоту рано утром, еще до завтрака, и в животе у меня урчало. Но в том, что касается охоты, это приятное чувство, даже очень — быть голодным и добыть себе еду самым древним способом на свете. Голод — сила и страсть, которые позволяют охотнику выследить и поразить свою жертву.
Стоял солнечный день, приятный бриз с Тибра холодил голову, а, когда мы ушли под сень леса, с тем, чтобы дарить нам прохладу, справлялись уже густые кроны деревьев. Рядом с Курионом вертелись его охотничьи псы, черные, гладкошерстые и очень страшные, с огромными зубами и искривленными челюстями. Курион говорил, что это особая порода, но я, наученный собственной ложью о Пироженке, не верил ему. То были просто уродливые ублюдки, вполне закономерно носящие имена Сциллы и Харибды. За ними едва поспевали серые парни постарше, Какус и Тифон, они достались мне. Впрочем, я по этому поводу не переживал. Не больно-то мне и хотелось проводить время между Сциллой и Харибдой.
На поляне рабы готовили жаровни для мяса, набирали в амфоры с двойным дном холодную речную воду, чтобы остудить хранимое внутри вино.
— Я так скучал по тебе, Курион, — сказал я искренне. — Дорогой друг, как твои дела? С тех пор, как началась кампания в Египте, я едва мог отвечать на твои письма.
Курион проверил, как натянута тетива лука, посчитал в колчане стрелы. Он чувствовал себя неловко, но я не понимал, почему.
— Слушай, — сказал я. — Все мне понятно. Клодий, да, и я, мы наделали много глупостей, и ты здесь ни при чем. Несправедливо заставлять тебя выбирать между моим и его обществом. Он сильно злится?
Курион почесал густую бровь.
— Никогда не переставал.
— Я не удивлен.
— А ты переставал?
— Нет, — сказал я. — Только во сне. Иногда.
— Это уже хороший знак.
Курион помолчал, устроился поудобнее в седле и погладил по шее коня.
— Кстати говоря, — сказал он. — Отец болен. Представляешь?
— Ужасно, — сказал я. — Тяжело тебе, наверное, уезжать.
— Он говорит: езжай. Отец старый, мол, все равно умрет, а Родина — останется. И вообще, говорит, никогда не меняй государство на людей. Оно одно, а их множество.
— В его стиле так говорить, — сказал я.
— Но не делать, — ответил Курион.
— Да, в этом его трагедия.
Мы помолчали.
— Все серьезно?
— Он весь исхудал, и кожа стала какой-то желтой. Жалуется на боли.
Я вспомнил Птолемея, и в нос будто сразу ударил запах его сигарет.
— Но я думаю, еще сколько-нибудь он продержится, — сказал Курион. — Может, я даже успею вернуться.
— Ты сам-то хочешь в Азию?
Курион помолчал. Собаки шли рядом с нами совершенно тихо, я слышал лишь их хриплое дыхание. Стало прохладно, и я поплотнее закутался в плащ. Свет ненадежно пробивался сквозь обнимающие друг друга кроны деревьев, и я напряженно вглядывался в темноту леса, ища движение.