Почему все эти люди (прозелиты юнгианского вероучения) становились и становятся добровольными участниками ритуалов, имитирующих историю психологического нарциссизма одного–единственного человека? Не имеем ли мы дело с массовыми актами мазохизма? Или, быть может, желание такого большого количества людей следовать юнговскому примеру свидетельствует о том, что это вовсе не индивидуальное заболевание, а болезнь культуры? «Наша уже необычайно застарелая система ценностей, — пишет Хоманс, — превозносящая альтруизм и отрицающая эгоизм и заботу о себе, тем самым формирует презрение к такому элементу повседневной жизни, как нарциссизм, что в конечном итоге ведет к снижению у индивидов способности к самоконтролю и социальной адаптации. Наше нынешнее лицемерие по отношению к нарциссизму подобно ханжескому отношению к сексуальности, царившему в викторианскую эпоху» [95, pp. 38–39]. Если образ жизни человека традиционного общества просто не давал возможности всерьез и надолго задуматься о «чудесах внутреннего мира», то нынешняя постиндустриальная урбанистическая цивилизация представляет собой подлинную оранжерею для нарциссизма самого разнообразного толка. Естественно, что взрастающие там «цветы» желают быть замеченными и понятыми, а, обнаружив всеобщее презрение, бегут в царство теней, где их ждет, между прочим, удивительнейший аттракцион под названием «Спуск в глубины коллективного бессознательного по рецептам признанного во всем мире д–ра Карла Юнга из Цюриха». Только там, вкушая плоды ветвистого древа психотерапевтических техник и сочинений мудрого швейцарца, который, как и они, долгое время отчаянно пытался найти каналы для реализации этого подавленного культурой психологического состояния и в конце концов (в отличие от них) эти каналы нашел, — многие и многие Нарциссы современности впервые обретают частичное душевное успокоение. Не окажись нарциссизм одной из самых ущемленных психологических потребностей западного человека XX столетия, вполне возможно, что о Карле Густаве Юнге знали бы очень немногие, а большинство его сочинений — вместо того, чтобы издаваться и переиздаваться огромными тиражами на многих языках, — вероятнее всего, пылились бы в личных архивах его семьи.
Итак, по всему выходит, что труды Элленбергера и Хоманса побуждают нас к весьма развернутым и далеко идущим выводам по поводу болезненных процессов, на фоне которых происходило создание аналитической психологии. Тем не менее, сразу же возникают вопросы: «Неужели вся история формирования взглядов молодого Юнга исчерпывается постигшим его еще в раннем детстве разочарованием в личности собственного отца и в традиционно–христианских убеждениях?» Или: «Стоит ли рассматривать практически все его зрелое творчество исходя лишь из неудавшейся попытки идеализировать Зигмунда Фрейда и считать создание альтернативной фрейдизму религиозно–мифологической версии психоанализа лишь попыткой компенсировать эту неудачу?» Вне всяких сомнений, не стоит. Ведь помимо родного отца у Карла Юнга была также и родная мать, а помимо психоанализа Фрейда он знавал и еще кое–какие теории человеческой души, в том числе и очень древние. Почему бы не допустить, что влияние Пауля Ахиллеса Юнга и Зигмунда Фрейда составляет, так сказать, «сознательную», видимую сторону интересующего нас идейного процесса, в то время как роль матери и влияние других психологических теорий (менее популярных в тогдашнем научном мире, нежели психоанализ) могут быть расценены как бессознательные факторы формирования юнговского мышления? Эти «теневые» советники вполне могли дать Карлу Юнгу нечто такое, чего он не мог найти ни у одного из своих отцов — ни у биологического, ни у интеллектуального.