Лысогорье (Бондаренко) - страница 23

Все обострено.

Оволшеблено.

Зачаровано.

Ты весь в каком-то неразгаданном чуде, весь — сказка, живой комок природы. И все, что во мне есть лирического, одухотворяющего, идет оттуда, из тех далеких пастушеских лет. Они дали начало поэтическому в душе моей и родниково поят ее и поныне.

Лошадей до зимы я не допас: среди лета умерла мама. Заболела она еще осенью: оцарапала горло рыбьей костью, начался рак... Мама болела зиму и весну, таяла на глазах, к лету истратила все, что было у нее телом, остались только кости да и те с каждым днем становились все тоньше, дряхлее, невесомее. От солнечной улыбки на лице осталась только тень. Черные провалины глаз пугали уже какой-то потусторонностью, близостью неба.

Этой ослабелости своей мама стыдилась и редко выходила на улицу: не хотела, чтобы люди видели ее обессиленной, ни на что не годящейся, некрасивой. Она вся изболелась и почти вся умерла, только сердце еще билось в ее груди, борясь со смертью да жило во рту дыхание, но и оно однажды пресеклось... Мама не жила больше. Глаза ее были открыты, но уже ничего не видели. Дядя Ваня Крылов подошел и придавил их пальцами.

Всю зиму и всю весну я видел на лице у мамы боль и страдание. Мама чувствовала себя виноватой передо мной, говорила, бывало, тусклым утратившим жизнь голосом:

— И как ты будешь без меня, ума не приложу.

Я зверковато ежился, молчал. А мама продолжала виноватиться:

— Глупый ты еще, не понимаешь, что ждет тебя... Господи, и зачем я родила тебя на сиротство и муку.

Всю зиму так. И всю весну. А теперь на лице ее не было никаких чувств, не было даже недоумения, что ее, голую, трут намыленной мочалкой посередь избы и переворачивают с боку на бок, переворачивают грубо и потому голова ее гулко стучит об пол.

Маму одели и положили на лавку, вложили ей в скрещенные на груди руки свечу, чтобы мама не заблудилась в темноте на том свете, отыскивая дорогу в рай. Душа из мамы вылетела через рот и мама забыла закрыть его. Это сделали наряжавшие ее старухи: они прижали его скомканным полотенцем.

Мама была спокойна, даже очень спокойна. И было тихо в избе, хотя шептались и плакали бабы. И даже когда запели они: «Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас», — в избе по-прежнему было тихо. Наверное, тишину создавали свечи, что горели по углам сбитого дядей Ваней гроба.

В обед на другой день маму понесли на кладбище. Ее пришли хоронить не только лысогорцы, но и люди соседних деревень. Мама лежала в гробу прямая, неподвижная, безразличная ко всему происходящему. Она уже была не наша, она уже принадлежала к иному миру: к миру покойных, навсегда успокоившихся людей.