К этим таящимся под крутыми обрывами родникам наши деды приходили так, как истинно верующие приходят в церковь, уверенные, что будут услышаны, поняты, прощены. И до сих пор они, родники эти, таинственными нитями соединяют нас, реально живущих, с теми, кто рядом, незрим, но — сущ. Придите, вглядитесь, увидите.
А как они говорили, наши деды! У них, что ни слово, то и образ. Мы уже не говорим так, словно и не одного с ними корня, не наследники их. Наш язык плоск, однолик, бездуховен, годен лишь для передачи информации, а не для общения сердца с сердцем, когда каждая фраза — будто строка из песни.
Вот и вздумалось мне окликнуть в своем романе дедов наших и по-сыновьи низко поклониться всему, что бережно приняли они от отцов своих и старательно сохранили для нас, но чего мы, торжественно ослепленные пламенем подожженных Аношкиными одоньев хлеба на чужом богатом гумне, не сумели разглядеть в ладонях их, а значит, и принять, и нести дальше. Налегке идем, вроде туристов или погорельцев: есть что поесть и ладно, а тоску души заглушим визгом магнитофонов, бренчанием гитар или стаканом хмельного пойла.
Два года отдал я написанию романа и десять лет, чтобы убедить издателей, что он нужен. Десять лет борьбы, нервов, отчаяния... Ах, где он, тот дедовский овраг с таинственным всесильным родником? Прийти бы к нему в полночь, пошептать на звездную тишь воды его и обрести надежду на счастливый безгромный кусок дороги пусть уж не сегодняшнего, хотя бы завтрашнего дня.
Ждать нелегко. И все-таки я дождался: он издан, роман мой. Вот он, я держу его в руках. Он — итог моего вчерашнего опыта, моей вчерашней жизни, но он и начало меня сегодняшнего.
Ветер времени тревожит сердце, и в нем рождаются паруса слов. Они зовут плыть дальше, к новым, еще не открытым и не обжитым мною литературным островам — моим книгам. Дуй, Ветер, мужайся и терпи, сердце, тебе выпало счастье быть вдохновенным, а часы, они пусть себе отсчитывают уходящее. На то они и часы, чтобы каждому из нас отсчитывать его время. Каждому — его.
Мои еще идут.
И бежит еще дорога, бежит к родным ямам и родным буграм — к моему Лысогорью. От него уже, кроме ям, ничего не осталось, но в сердце оно еще живет, еще цветет лазоревым цветом. Маленький клочок земли с речкой и невысокой горой за лугом. И прожил-то здесь только детство, а хватило этого, чтобы питать сердце от тех далеких мальчишеских лет до сегодняшнего закатно отходящего часа.
Лысогорье.
Мое Лысогорье.
Я всегда приходил к нему за душевным покоем, за обретением веры в себя, за молчаливым благословением на дальнейшее несение креста своего... Что нашепчет оно мне сегодня, каким озарением осчастливит, какой тоской наполнит сердце сытый шорох счастливых бурьянов на месте бывших жилищ?