А Давид делал все, чтобы не откладывать свой переезд.
В конце концов, на постоянке же Давид жил не в этой квартире, а вообще на другом конце Москвы. Эта квартира в основном им использовалась, чтобы переночевать, когда возню на объекте закончил поздно и до дома ехать уже неохота.
Поэтому — пусто, да. Никаких мелочей, которые бы делали из этого помещения чей-то дом.
В общем и целом, для переночевать вполне годилось.
Надя сидит на подоконнике.
На плечи наброшена его, Огудалова, рубашка. Застегнута всего на одну пуговицу, где-то чуть повыше пупка.
Короче говорят, рубашка не застегнута настолько, что еще чуть-чуть сползет на ту или иную сторону и ничего-то она уже не прикроет.
И нет, это не последний штрих на этой картине шедеврального эротизма.
Надя сидит на подоконнике в одних только трусах, скрестив голые ноги, с широким блокнотом опущенным на бедро и разложенным пеналом для карандашей рядом с коленом.
Нет ничего удивительного в том, что это все у неё находится. Она художник, художники не расстаются с бумагой вообще никогда. Блокнот и пенал с карандашами прекрасно поместились бы в её сумке.
Какая же красивая стерва…
Вот с этим вот запутавшимся в её растрепанных волосах солнцем, захваченная работой настолько, что аж губа прикушена — она практически бесподобна.
И вспоминается минувшая ночь. Причем не только тем, кто кого и сколько раз натянул. Вспоминаются почему-то онигири, с совершенно паршивым рисом, которые привезли из суши-кафе неподалеку. Впрочем, это никому не помогло, онигири все равно практически проглотили.
После того-то секс-марафона, что приостановили только для того, чтобы открыть курьеру дверь, Давид и Надя сожрали бы даже живую козу, не то что какие-то там онигири со слипшимся рисом.
— Ляг на место, милый, — недовольно требует Надя, и с характерным сухим звуком ломается грифель её карандаша. Она тянется за другим, а Давид как завороженный смотрит на то, как солнце очерчивает её тонкие пальцы.
Какая бесподобная игра света…
Черт, когда Огудалов вообще испытывал вот это странное ощущение, когда хотелось достать поскорей краски и бумагу для акварели и рисовать.
Её.
Богиню, облитую солнечным светом, прикрывшую свою наготу тем минимум одежды, который заставлял заходиться исступленным желанием поскорее все это с неё сорвать.
Богиню с изящными плечами и нечесанными, встрепанными, будто яростный вихрь прошелся по её голове, волосами, и с его, Давида, засосом на голой шее
И только её Давид Огудалов хотел…
Рисовать.
Сейчас — рисовать, да.
И в уме он даже знал, что заставит её замереть вот так, и чуть повернуть голову в сторону, чтобы солнце очерчивало профиль четче.