— Ты садись прямо на танк и так воюй! И танк побежит быстро-быстро, и ты убьешь войну!
Толик любил залезать на стул и отсюда рассказывать стихи или просто говорить речи. Это их в детском саду на разных утренниках приучили: они маленькие, так их, чтоб все видели, ставили на такой ящик. Вот Толик и сейчас, видно, почувствовал, что все ждут от него стихов. А, наверное, ему хотелось боевых стихов, про танки, про войну и самолеты. Но таких тогда еще не было. Не рассказывать же: «Муха-муха Цокотуха»… И вот наш Толик вдруг сам сочинил стихи. Он потоптался, потоптался и сказал гордым голосом:
— И вот прилетел самолет! — Еще потоптался и опять сказал, очень радостно:
— И вот прибежал собачонок!
Совсем обрадовался и протянул ручки к папе:
— Папа! И вот прибежал собачонок!
И вот прилетел самолет!
И вот собачонок красный!
И вот собачонок зеленый!
И вот собачонок синий!
И вот собаче… собаче… — забормотал Толик, забормотал и умолк, будто у патефона кончился завод и пластинка медленно остановилась.
И папа так сильно засмеялся и подхватил Толика на руки, подкинул его вверх:
— Ах ты, мой дорогой! Конечно же, прибегут все собачонки, и я сяду на танк, и прилетят самолеты, и война кончится! И Толик будет вот какой большой!
И еще раз высоко поднял Толика над головой. А мне стало завидно, и, наверно, от этой зависти захотелось плакать. И чтоб не заплакать, я ткнулась головой папе в живот и обняла его. И в это время с улицы закричали:
— Сергей Григорьевич! Готовы?
И папа подошел прямо с Толиком к окну и закивал головой, мол, сейчас…
Тут мне расхотелось плакать, и я держалась до тех пор, пока все они — папа и еще трое незнакомых мне дядек — не стали усаживаться на телегу (грузовиков больше не осталось, наверное), чтоб ехать на станцию, на железную дорогу.
Я изо всех сил вспоминала Зульфию, как она строго разговаривала со своей мамой, но слезы сами собой бежали по щекам.
— Папа, я не плачу и ни за что не буду плакать, — твердила я, — это не считается, — говорила я, тряся головой, чтоб смахнуть слезы, — потому что это только глаза, а не я сама.
— Конечно! Я же знаю, ты мужественная девочка, — улыбался папа. — Ну, — он приподнял мою голову обеими руками, — держись! Береги маму, помогай. Ты старшая ведь у нас…
А вот наша мама совсем не плакала. Ведь она теперь оставалась главным зоотехником всего совхоза. Вместо папы. Ей никак нельзя было плакать.
Телега долго еще гремела, и пыль долго не садилась — ветра не было — по дороге к моему лесу, по дороге на войну. И я думала, что вчерашний день, когда по этой же самой дороге мы ехали домой и Николай Михайлович говорил с папой про танки, мне, наверное, приснился. Не может быть, чтобы так быстро все менялось на одной дороге. Или может?