На кладбище было людно, как на базаре в воскресный день. Аля никогда не видела такого, ей было и странно, и здорово и, как-то щемяще – грустно смотреть на цветные пятна, украсившие пологие зеленые склоны огромного старого прибежища мертвых. Каждая семья, немного посидев на покосившихся лавочках внутри оград, посыпав пшена, положив конфеты и печенье, поджигали свечки, ставили их и уходили на склон. Там, на склоне, расстилали одеяла, располагались, доставали нехитрую еду и заветную бутылочку. И сидели долго, пока солнышко не начинало клониться к закату, поминали, вспоминали. И никто не напился, Аля не видела пьяных.
От группке к группке шли певчие. Глубокие мужские голоса звучали торжественно и печально. Среди них был и дед, его голос Аля выделяла сразу среди других голосов, низкий, бархатистый, теплый. В нем не было особой грусти, было соприкосновение, проникновение, скорее, и люди замирали, вытягивали шеи, вслушивались. У каждого певчего в руках была небольшая холщовая котомка, в нее люди кидали карамельки, пахучие мятные пряники, ломкие печенюхи с печатками. Аля потом еще долго доставала из черного сундука то скрипучий пряник, от которого целиком отскакивала вкуснющая мятная корочка и таяла во рту холодящим сахарком, то карамельку. Карамелька была подтаявшей, она распадалась еще в руках, и из нее вытекало сливовое варенье…
Обратно Аля с братьями шли медленно, не спеша. Она чувствовала, что ее душа наполнена чем-то настоящим, добрым, вечным. Это было страшно расплескать. Ребята молчали, но молчание было не тягостным. А на небе, там, в темнеющей высоте, под темно-розовыми облаками что-то нежно переливалось всеми цветами радуги, округлое, почти прозрачное, невесомое. Похожее на маленькие воздушные шары…
– Алюсенька, детка моя золотая, бабка постирала, иди.
Дед стоял посреди двора и что-то мешал в огромном рыже – медном тазу, крепко установленном на самодельный очаг белой выструганной палкой. Аля подскочила к деду, и увидела тарелку полную пышной розовой пены.
– Ух! Вишневое. Мое любимое!
Дед дал ей ложку и она, зачерпнув пополнее, засунула ее в рот.
– Вот, коза ведь этакая. Сейчас вот нахватает мынтриков, вечерять с нами не пидэт.
Баба Пелагея стояла сзади и укоризненно качала головой, уперев руки в боки. Большая, в темном платье до пят, в черном фартуке, в платке, повязанном назад так, что он опускался до самых бровей, она казалась суровой. Но Аля то знала…
– Я-то ведь и хлиб седни испекла, и молока свежЕнького поставила, и сливок. Бери таз, иды уже, чумака Московская.