– Любка, дай водки, – промычал он.
– Сначала в туалет сходим, а потом спать ляжешь.
Славик не сопротивлялся. Он бессознательно подпрыгивал, опираясь на Любу. Благодаря навыку, приобретенному частыми тренировками, они быстро добрались до туалета.
II
Люба проснулась часа в два ночи. Сильно болел желудок, вернее то, что от него оставили хирурги. Холодный свет фонарей с железной дороги мертвенно бледно освещал комнату, ее парик, надетый на перевёрнутую трехлитровую банку, храпящего Славика, кучку лекарств на прикроватный тумбочке. Свежий весенний воздух вливался в комнату, разбавляя тяжелый запах перегара и лекарств. Люба разговаривала с Богом. Они стали общаться чуть меньше года назад, когда Люба всю ночь лежала без сна, страдая от сильной боли и чувства одиночества, которое обертывало ее словно саваном, отгораживая от мира. Дочь была поглощена заботами о сыне и муже. Она редко заходила к родителям. Приходя, Маринка приносила двести-триста грамм какой-нибудь карамели, и немного посидев, спешно уходила. Перед дверью Люба вкладывала в готовую для этого руку дочери две-три тысячи рублей, которые так напоминали плату за посещение, что даже Маринка брала их украдкой. Одиночество, пустота давили Любу, потихоньку высасывая душу и поселяя болезнь. Люба страдала не находя понимания у дочери, которая стала вполне счастливой в своей семье, совсем отгородившись от родителей, как от прокаженных. Она лишила бабушку возможности видеть внука. Маринка, начавшая как-то незаметно, но со временем все больше осуждать мать, всю жизнь терпящую мужа алкоголика, перестала приводить Марсика к бабушке. К себе она уже давно не приглашала мать, по-бабски боясь, что та занесет в ее дом вирус несчастья.
По ночам, задавая разные вопросы Богу, Люба научилась получать от него ответы, которые звучали из селектора дежурных по станции. Иногда Бог ругался, иногда сердито что-то выговаривал, иногда что-то безразлично констатировал, но чаще всего указывал. Он говорил разными голосами, но непременно громко и как-то мощно, как будто вспышка в этот момент озаряла ночь. Так ей казалось. Но такого ответа ей приходилось иногда ждать подолгу. Чаще Люба задавала вопросы, на которые требовался простой ответ “да” или “нет”, и ждала гудка маневрового или проходящего поезда. Только по устанавливаемому ею самой признаку Люба определяла какой ответ прозвучал положительный или отрицательный.
Сейчас она лежала неподвижно на спине, смотрела в белый потолок. Накануне вечером она приготовилась умереть этой ночью. Она давно хотела умереть. Когда похмельный Славик гнал ее за водкой она хотела умереть, и сразу после операции она тоже хотела умереть, и когда ела по несколько ложечек куриного бульонах два раза в день сидя на продавленной больничной койке в переполненной палате, она не хотела жить, но вот в этот самый момент, именно тогда когда она ждала прихода смерти, лежа в своей постели, Люба поняла, что ей надо остаться жить, надо продолжать свой земной путь, и что это настолько важно, что перевешивает всю непомерную усталость от ее казалось бы беспросветной жизни. “Господи, дай мне силы вылезти из этой ямы. Мне надо Славку тянуть, без меня он пропадет, Маринка сразу его сдаст в дом престарелых, а он слабый, он там быстро умрет. Маринке тоже надо помогать, ее Алмаз почти никогда не бывает дома из-за своей работы, получает мало, он и Марсик нехристи к тому же, кто ей кроме меня поможет? Господи Иисусе, помоги мне выздороветь. Очень прошу, пожалуйста, Боженька”. Почему-то сейчас она не ждала ответа, она просто просила, мысленно представляя образ со старой бабушкиной иконки, на которую любила смотреть в детстве, когда приезжала к ней погостить в деревню. И тут прогремел голос: “Даю “зеленый”, а через несколько секунд будто с облегчением прозвучал длинный гудок тепловоза. Слезы радости потекли у Любы из глаз. Они горячими каплями стекали по бороздкам морщин в уголках глаз, по впалым вискам, и дальше по почти голому черепу скатывались на подушку.