Свет от коптилки падал сзади. Взъерошенная красноватая тень от Федькиной головы колыхалась на грязной стене; при вспышке молнии она пропадала совсем на какой-то миг и вновь появлялась еще гуще и неспокойнее.
Издали откуда-то Федька услышал:
— Всю ночь так думаешь сидеть? Гаси электро свое. Одеревеневшими губами дунул он, огонек качнулся, выпуская бахрому копоти, дунул со злостью.
Черное липкое тепло кислой овчины окутало Федьку, прижало к нарам. Лежал садовой корягой, скрюченный вдвое; не шевельнуть ни рукой, ни ногой. Ноздри уловили запах дождя, мокрой речной глины и еще чего-то, доселе не изведанного, волнующего, терпкий, горьковатый жар женского тела…
В голове стучали молоточки. В самое ухо тек топленым маслом шепот:
— Как ледяшка… Околел чисто… Тут, под шубой, теплынь…
Горячие руки обручем сдавили шею; губы ее, широко открытые, влипли в щеку, в подбородок. Нашли то, что искали, — рот.
— Коленки свои… убери… Дурачок…
Со страшной силой лопнуло над головой. «Гром!» — заработала у Федьки мысль. В ослепительной сини на миг он увидал над собой чужие светящиеся глаза и тянущиеся губы. Рванул кожух, вскочил с нар. Била дрожь. Выпалил не своим голосом:
— Дура!
Темнота не отозвалась.
Не зажигая света, ощупью прошел к двери, лег вниз-, лицом на холодную чаканку. Заснул не скоро. Кусали блохи. Ворочался, чесался, напряженно вслушиваясь в мирное дыхание за печкой.
Казалось, он не спал, только глаза сомкнул. С трудом повернул отекшую шею. Не поднимаясь с нар, толкнул ногой дверь — на дворе развиднелось Глянул в дальний угол: ложе вчерашнее пустое, Татьяны нет. А кожух — на нем… Шало оглядел пустые нары. Что это? Сон?!
С той майской грозовой ночи подменили будто Татьяну. В садах и на огороде учуяли в ней перемену. Бросалась в глаза каждодневная обнова: то косынка с этаким» необыкновенными цветами, в какой она красовалась до замужества, то блузка яркой окраски, то брошь на груди… Выдавал и смех, ранее никем не слышанный, воркующий, весенний. Бабы млели в догадках: кто он?
Початок обжигал губы, десны. Федька дул, ловчился срывать распаренные зерна. Жевал с ожесточением. А в глазах — Татьяна…
Каждый вечер, когда он слышал певучее «ути-ути-ути», все меньше оставалось сил, чтобы не побежать за балку. Чудилось, зовет она его. Развел бы руки — полетел вместо уток.
В дверь высунулся Карась.
— Тридцать семь. Может, хватит? Федь?
— Тебе чего?
— Без малого сорок, говорю, накатали. И бумага вся.
— Мать легла?
— Ага. Храпака задает во всю ивановскую.
Вышел Молчун, за ним Колька с Гришкой. Один к одному, как солдаты выстроились. Федька бросил обратно в чугун недоеденный початок, встал.