Праздник последнего помола (Роговой) - страница 224

— Благословляю, трижды благословляю… Знать, вспомнил все-таки, вспомнил, спасибо тебе.

— Здравствуй, Христя, доброго тебе утра, золотко!..

— И тебе доброе утро, Веремейчик, здравствуй!

— Наведаюсь-ка, думаю, поутру, чтобы дома застать. Может, вместе позавтракаем.

— Садись, садись, милый деверь… Только что это ты в такую рань?

— А ты подумай да вспомни. Хорошенько подумай, невестушка, с какой стати молоковоз Веремей Плюта заглянул к молочнице Христе Плютихе. Не с бухты-барахты, скажу я тебе, и не от нечего делать…

— Ничего мне, деверь, в голову не приходит. Ничегошеньки… Садись, да и все тут. Давно не захаживал, я уж соскучилась по тебе, а нынче, гляди-ка…

— Нынче же спас медовый, Христя.

— Верно, верно… По-старому, первое августа.

— Фаньку нашему года выходят.

— Ага… Фаньку, моему, сказать бы, незаконному мужу, а твоему родному брату. Закрутилась я, Веремейчик, закрутилась как белка в колесе. Некогда путем нос утереть. Что и надо бы помнить — вылетает из головы.

— Нету Фанька, будто и не было. Пропал Фанько, и собаки не гавкнули. В первый же день войны как в воду канул. Ни похоронки, ни без вести… А как он любил тебя, Христя! В каждом письме — низкий поклон. Мать наша, бывало, сокрушается: из-за Христи света белого не видит — вот как он любил тебя, Плютиха… Вот как любил!

— А я, грешная, Федора любила — Баглая Федора Лукьяновича. И теперь люблю. Хоть и умер давно — все равно люблю. И пока жива, любить буду… Упаси бог, как говорится: я вашего Фанька не хаю, куда там. Человек он хороший, святой, можно сказать, человек. Умный, и руки золотые, только слишком уж мягкий, мужчине таким быть не подобает. Не обнимет так, чтобы косточки захрустели, не разозлится хотя бы для виду, не доведет до слез своими выходками либо шутками, одно слово — Фанько. Прости меня, грешную, не следовало бы так о покойном, да что поделаешь, не умел он с нами, лукавыми, не умел. Не колотилось у меня сердце, не закипала кровь, когда он подходил ко мне. Пусть уж какую есть примет меня мать сыра земля, только Фанько не для меня. И я не для Фанька… Сама ему навязалась. Сдуру все сотворила, молода была, с жиру бесилась… Он мужчина видный, красивый… Ну и не удержалась. И не каюсь, Веремейчик. Нисколько не раскаиваюсь. По крайней мере, есть нынче с кем словом перемолвиться, ради кого жить.

Христя, не совладав с собой, тихо заплакала…

Они вышли во двор. За воротами на песке лежали Веремеевы Чумаки и сонно жевали жвачку. На телеге в два ряда стояли молочные бидоны. На них серебром белело матовое солнце. Оно только что взошло, и лучи его, распластавшиеся на прохладной, покрытой росой отаве, еще не грели. Растревоженная Христя села на телегу и сидела смирно, хоть и ожидала с нетерпением, пока Веремей примостится рядом и повезет ее по луговой накатанной дороге к летнему лагерю животноводов, расположенному над Сулой, все дальше и дальше от родной хаты, где нежданно-негаданно поднялись со дна ее души умолкнувшие было чувства и пахнуло полынью.