— Ты что делаешь, Якоб?
— Не твое собачье дело, Федор.
— Якоб! Зверюга! — хватается за палку Федор.
— Не твое, говорю, собачье дело, Баглай. — И целится палкой в голову, чтобы в ушки вода набралась, чтобы ногами в дно не уперся.
— Да я в сельсовет… Я Прокопу заявлю, если только ты…
— Прямо так и заявишь? Может, подождешь заявлять, а? Пока хоть греметь перестанет, — ехидно произнес Якоб и многозначительно кивнул на Днепр, откуда рвались фашисты.
— Немедленно заявлю, — растерянно метался Федор, не зная, что делать.
— Не торопись, товарищ активист… Ваша власть… кончается, — говорил Нименко, продолжая орудовать палкой. — Ваше все смололось. — И так со зла ткнул теленка, что тот захлебнулся. — Скоро наше молоть будут. Скоро, скоро…
Поняв намек, Федор в бешенстве бросился с дубиной на Нименко, но тот быстро снял с плеча ружье…
Такое оскорбление от этого гада! Чтоб твоих детей земля не сносила! А ведь носит. Отпрыск-то его, говорят, в Мокловоды заявился, выходит, посмел… И хватило же совести… Не стыдно ему людям в глаза смотреть. С Марфиной дочкой по плавням шатается. И будто с Данилком за руку здоровался. С Федоровым сыном Данилком, с Домашиным крестником. Зло, как и все прочее, забывается. Ага, Домашин он крестник…
Наверно, из-за Домахи и не спит по ночам Никифор. Похудел так, что, если б не железное его здоровье, с ног бы свалился. Приська Плазма, что по соседству живет, говорят, не раз слышала, как Никифор поет Домашины песни. На дворе еще не брезжит, а он сядет у окна и поет:
Ой сяду я край віконечка прясти,
Та й не дам я волоконцям впасти.
Як виведу волоконце в віконце,
Та й подивлюся, чи не сходило сонце.
Я ж думала, то сонечко сходить,
А то милий по садочку ходить.
Чужу милу за рученьку водить,
Чужу милу цілує й милує,
А на мене нагайку готує.
Никифору вручили акт переселенца и сказали, чтобы «немедленно перебирался из зоны», потому что через его двор проляжет фарватер, или, по-нашему, судоходный путь. Слоняется Никифор по двору, никак не придумает, с чего начинать разрушение. Рассматривает еще не сопревшее путо, которое висит на плетне, отгораживающем кошару, и издали кажется гадючьей кожей. Была когда-то такая удойная корова, Майка. И себе хватало молока и на продажу. А молоко-то какое жирное: в крынке, бывало, на ладонь сметаны. Сдал Майку по контракту в колхоз…
Заглядывает Никифор в колодец: какая вода хорошая, на их конце хутора ни у кого лучше нет. Шевелит давно холодные угли в очаге: тут гудело пламя, готовился ужин, а иногда и завтрак. Садится Никифор на завалинку, вынимает из кармана акт, медленно читает, что почем оценено: верба, одна штука, возраст тридцать три года, стоимость непереносного дерева — шесть рублей десять копеек; изгородь плетеная, сто один метр; хата, два сарая, восемьдесят два дерева — тополя, сосны, акации, груши, сливы, яблони, вишни да еще смородиновые кусты… До места переселения столько-то километров. Он сжимает в руке акт и молча сидит, думая о том, чего не выразишь словами, и мысли у него путаные, сбивчивые.