Меня дед Лукьян со слезами целовал в лоб и зачем-то дал осколок кремня. Из этого кремня мы во время оккупации высекали огонь, пока не остался совсем маленький кусочек… Была тогда на деде Лукьяне казенная одежда не по росту и изношенная, вся в заплатках буденовка. Говорил он медленно, потому что заикался, и я мало что понимал из его невеселых рассказов.
Второй раз я видел деда Лукьяна и бабу Русю на их свадьбе в предвоенный июньский день. Деду Лукьяну было почти пятьдесят. Играла троистая музыка[4], играл на кобзе Сидор Охмала, лежал каравай на столе, а свадебных гостей пришло совсем мало. Даже не вся родня явилась на их запоздалое бракосочетание. Баба Руся надела и свадебную фату и венок — она ждала этого дня долгие годы, сосватали-то их давным-давно, — да печальный выдался у нее девичник…
Так что знал я о деде Лукьяне и его жене только то, что слышал от моей матери, приходившейся двоюродной племянницей бабе Русе, урожденной Куте Марии, дочери дубровского рыбака. Жили дед Лукьян и баба Руся по-чудному: век не хотели иметь своей хаты, все ютились по соседям, жили на мельницах, а то и просто в избушке на плавнях. Нуждались. Так бедствовали, что не было у них даже одной шубейки на двоих. Детьми не обзавелись — это Лукьянов грех. Баба Руся хорошо пела, не знала счету песням. Как не стало ее Лукьяна, дважды отправлялась пешком в Киев — молиться, но богомольной не была. А еще она ходила по хатам, собирала «для деда» сны, снившиеся односельчанам. Сначала люди боялись их рассказывать — «она что-то знает», — но потом сами стали навещать ее, «приносили» свои сны. Писать баба Руся не умела, держала все в памяти. А Лукьян Шалега слыл грамотеем — умел и читать и писать. Грамоте научился отчасти в ликбезе, а до того немного перенял у дубровского попа Антоновского, у которого служил кучером. Говорят, дед Лукьян сызмальства умел сказывать сказки. Правда, их никто никогда не слышал, Лукьян стыдился подобного немужичьего умения, никто в их роду этим не славился; он ревностно хранил свою духовную тайну и носил ее, должно быть, всегда при себе, в длинной, как мешок для овса у лошадей, кожаной суме на шнуре.
После свадьбы ни дед Лукьян, ни баба Руся не льнули к людям, а жили сами по себе то в Мокловодах, то в Дубровье. На весь сезон набирали стадо частных коров или отару овец и пропадали то в плавневых зарослях, то среди песчаных холмов. Плату брали «по совести». После покрова — натурой. И редко-редко — если уж очень попросят — деньгами. Питались, пока стояло тепло, на водяных мельницах — их было не счесть на Быстрянке и Гелеверовке: ковшик муки от мельника за «спаси тебя Христос», самолично пойманный в лимане или на озере линек либо карасик, а вода своя — в Днепре или в Суле. Да еще ежели найдется кусочек старого сала на заправку — лучшей еды они и не желали…