Праздник последнего помола (Роговой) - страница 73

Болтал Карпо о солдатчине («меня брали только мертвых закапывать, потому что я плоскостопием страдаю»), о войне, а он пороху и не нюхал (даже не закапывал мертвецов, просто караулил какие-то «совершенно секретные военные объекты»). О том, что он привирает, Карпу никто, кроме Прокопа, в глаза не говорил.

Прокоп Лядовский ненавидел Карпа Лыштву и в то же время опасался его, держал при себе, назначал на такие должности, где можно бить баклуши, а все оттого, что до сих пор страдал из-за одного дела (хоть и случилось оно давным-давно), якобы досконально известного Лыштве и непонятно почему не разглашенного им за эти годы. Впрочем, о деле этом догадывались все Мокловоды. Прокоп (а может, Карпо?) свел в могилу свою первую жену Соню Антоновскую, которую будто бы обманом или силой взял из гонористой семьи дубровского попа Антоновского. Однако все эти догадки далеки от истины, Прокопу не известно ничего определенного о таинственном исчезновении своей Сони.

— Смотрю я на тебя, Лерий, и вспоминаю то отца твоего, то мать. Хорошие люди были, царство им небесное. Не воровали, не лгали… Ты сюда забрался просто так или с ними попрощаться?

Я не мог ничего ответить Карпу, не знал, как и о чем с ним говорить, даром что когда-то он жил с нами по соседству. Наш род был самым многочисленным в Мокловодах, а что теперь? Сердце замирало при мысли, что еще одна душа отлетела, и уж не осталось никого близкого мне по крови с отцовской стороны, смерть подрубила последние корни, перерезала последние жилы.

Был ясный майский день, солнце стояло в зените. Все в природе росло, ликовало, цвело, как это бывает каждою весною согласно извечному закону земли, а наша радость увяла. Даже делалось жутко: ведь никто не мог сказать, чего ждать от этого переселения. Я молча вынул из дедовой сумы потертые на сгибах, без всякой обложки бумаги, развернул их, и в глазах у меня зарябило: листки были точь-в-точь пожелтевшее поле, усеянное разными травинками, которые живы, живы и шевелятся на тихом ветру. Сначала я не мог разобрать написанное, но, вглядевшись, начал различать корявые, точно выведенные изуродованной ревматизмом рукой, буквы: они то сливались в сплошную линию, то вдруг, в самом неожиданном месте, распадались на бессвязные обрывки слов, отдельные слоги. Глаза постепенно привыкли к странному почерку деда Лукьяна, скоро читать эти листки уже не составляло труда. Тут не было знаков препинания, однако мне удавалось делать паузы как раз там, где нужно, а получалось так потому, что в сочинении деда Лукьяна Шалеги, к моему удивлению, соблюдался четкий ритм, он соответствовал моим вдохам и выдохам, и при этом я явственно слышал дедовы интонации. Это была сказка, очень похожая на его жизнь, и называлась она «Завороженная». Лукьян Шалега, скорее всего, имел в виду свою добрую, смиренную Русю. А может, он подразумевал свою завороженную долю…