Все это Эжен говорила, смешивая русские и французские слова, но Петричкин прекрасно все понимал. Он был изумлен происходящим, совсем не представлял, как ему надо себя вести.
– Прости за причиненные хлопоты и неудобства, – только и нашелся он, но Эжен не могла понять столь сложных словосочетаний, и он пожалел о них. Вновь вошла медсестра с обедом на подносе, и Эжен попрощалась с ним, но ему не хотелось есть.
– Я буду ждать тебя, – он сам не ожидал от себя такой смелости, она крепко сжала его пальцы. Он лежал на постели, смотрел в окно и не мог поверить, что все это происходит с ним. Куда-то далеко-далеко ушла его прежняя жизнь: родители, хрущевка, жена, ребенок, впереди были неизвестность, предчувствие приятной встречи, хотелось играть в шахматы, но тяжесть в голове не проходила, он съел несколько ложек безвкусного бульона, и вновь забылся спокойным сном.
И впрямь через некоторое время Эжен забрала его к себе в квартирку с библиотекой и кабинетом, окнами, выходившими на Люксембургский сад. Вначале их можно было увидеть прогуливающимися по парку, у них появились свои излюбленные стульчики-лавочки недалеко от бюста Бальзака, но все чаще Петричкина можно было встретить за столиком в соседнем кафе, где он пристрастился играть в шахматы. Эжен училась в университете, и это отнимало у нее много времени. Он долго не мог оправиться от травм. С трудом ступал на правую ногу, у него повисла правая рука, но постепенно он восстанавливался, временами уходя в себя: анализировал турнирные шахматные партии. Вечерами они играли с Эжен, он готовил ее к турниру на первенство университетов. Встреча двух миров, сплетение двух разных менталитетов, темпераментов должны были породить вундеркинда, вскоре в турнирных играх ни Петричкину, ни Эжен не было равных. Петричкин все больше стал выступать в коммерческих открытых турнирах, опенах, занимая первые или призовые места. Он сам не узнавал себя: с легкостью преодолевал сложные многопрофильные позиции, маневрировал, импровизировал, умело выстраивал игру от противника. Только в самом себе разобраться никак не мог. Здоровье его улучшалось, он чувствовал в себе невероятный прилив сил, но вот о возвращении думать ему никак не хотелось. Вот так взять и разом все вычеркнуть прежнее – и впрямь он как будто заново родился, вернее возрождался. С другой стороны, время было уж очень интересным после перестройки в России. Поворот событий мог быть любой: удержится ли новая власть, хотелось быть в курсе происходящего не понаслышке, а пока старая жизнь рушилась, родители могли потерять работу в любой момент… Он думал о «невозвращенцах-шахматистах», хотя перестройка все меняла. Вспоминалась фотография дедушки у барака на Соловках, который после возвращения, уже при Хрущеве, о своих злоключениях разговаривал с его отцом только шепотом, чтобы он, ребенок, спаси Бог, не услышал «лишнего». Другой его дед по матери во время войны попал в плен под Вязьмой и по возвращении тоже оказался в лагере. Это был генетический страх, который он гнал от себя, потому что ему еще никогда не было так хорошо, как здесь, потому что ему хотелось этой свободы, когда он мог сам решать, в каком турнире ему играть, как распоряжаться своей жизнью. Ощущение этой раздвоенности подсознательно мучило его, он гнал от себя неприятные мысли и какого-либо решения принять боялся… Да и с Эжен было все не так просто. Вряд ли бы ее отец, один из учредителей крупного международного банка, потомок алжирца, одобрил бы выбор дочери, тем более, что прочил ее за сына другого соучредителя, с которым Эжен уже была помолвлена. Да и потом, что для Эжен означало ослушаться отца? Да и зачем он, Петричкин, будет портить ей жизнь. Пройдет увлечение, впрочем, об этом он не хотел много размышлять, все же в каком-то смысле он был фаталистом, верил в судьбу…