В начале XX в., особенно после 1917 г., русские диалекты были включены в новую языковую политику. Центральным моментом этой политики была социально-политическая компрометация русских диалектов и замена их литературным языком. Овладение литературным языком предполагает, что носители диалекта, встав перед альтернативой выбора из диалектного и литературного варианта одного явления (по Р. И. Аванесову — это компоненты одного соответственного явления [Аванесов 1947]), отдают предпочтение литературному варианту. Собственно к формированию этого стереотипа и сводится проблема замены диалектов литературным языком.
Планомерному внедрению литературного языка призвано служить школьное образование. В случае успешного решения задачи должна измениться языковая ситуация в масштабах национального языка, поскольку из него устраняются территориально ограниченные формы. Вариантом решения той же задачи может быть установление такого соотношения между диалектом и литературным языком, которое определяется как «координативное двуязычие» [Розенцвейг 1972: 10]. Однако, как показала практика, оба желаемых результата не всегда оказываются достижимыми.
Переход от диалекта к литературному языку предполагает сознательный отказ от материнского языка/речи. Такой отказ (если только он не связан с переходом на язык, понятный всем участникам коммуникативного акта, от языка, понятного лишь части участников этого акта) принципиально должен сопровождаться негативной оценкой своего языка. Подобная оценка без труда формируется, если диалектоноситель оказывается в среде говорящих на литературном языке и изолирован от представителей своего диалекта. Престиж литературного языка в такой ситуации безусловен, поскольку «престиж связан с перенесением на одну из лингвистических форм социальных ценностей, приписываемых выработавшей их социальной группе» [Лабов 1976: 21]. Ощущение престижности языкового идиома сопровождается стремлением не выделяться на общем фоне говорящих на этом языке, а стать одним из них. Однако и в такой ситуации носители диалекта не всегда полностью освобождаются от диалектных особенностей в своей речи [Коготкова 1979: 7; Розенцвейг: 5]. Особенно это касается грамматической стороны языка — фонетики и морфологии, в меньшей — степени лексики [Баранникова 1974: 55].
По-другому обстоит дело, если обучающийся литературному языку диалектоноситель живет в коллективе говорящих на диалекте, когда социальный контроль имеет другое содержание, чем в ситуации, описанной выше. В этих условиях престиж литературного языка за пределами школы не самоочевиден. Ощущаемое диалектоносителем отличие своего языка от стандарта не означает обязательно негативного отношения к своему языку. Не исключена даже негативная оценка литературных форм в речи диалектоносителей. Так, иногда попытки отдельных лиц внести орфоэпическую коррекцию в свою речь встречают насмешливое отношение со стороны других носителей диалекта и оценивается как жеманство и претенциозность. В этом случае действует универсальный принцип: «Всякая устойчивая социальная группа — помимо всех других условий своего образования — объединяется общностью языка… Тесная и длительная солидарность не может существовать без этого. А с другой стороны — только при противопоставлении или столкновении с другой группировкой обнаруживается сплоченность коллектива. Язык, таким образом, оказывается всегда фактором социальной дифференциации не в меньшей мере, чем социальной интеграции» [Ларин 1977: 191]. Языковая практика среды становится препятствием на пути отказа от диалекта — правильным считается то, что общепринято.