Утром, ухмыльнувшись в усы, отец заметил, что Минану, между прочим, полагалась бы порка: «Лезет не спросясь. Свистит на доме предков, плюется, как хулиган, но это всегда успеется. А пока давай сдавай экзамен, сам напросился».
— На какую вершину идти? Бангурьян или Лайлу? Может, сразу на Ушбу?
— Сани никогда вперед вола не ходят. Ячмень не убирают, между прочим, на пасху. Храбрость в доме и храбрость для вершин так же не похожи, как наш Ингури на Куру, пусть обе они реки. Клади ему, мать, в мешок лепешек, сулгуни, бери, Минан, ружье и затемно иди под Ушбу. Найдешь пещеру Антона. Переночуешь один. Знаешь, как найти? Помнишь деда Антона?
Еще бы! Любой охотник-сван, пусть гроза, ливень, метель, ни за что не станет искать укрытия в этой пещере. Последним, кто ночевал под ее сводами, равно и первым, был и остается Антон. Знаменитейший на всю Сванетию охотник.
Из его неторопливых рассказов вставала зимними вечерами перед Мишей Сванетия… Потрескивают поленья в дымящемся очаге. Подрумяниваются хлебы на раскалившейся плите шифера…
Помнил ли Минан про пещеру?.. Еще бы не помнить! Забрался в нее Антон, и только пропал последний луч заката за Лайлой, как услыхал дед голоса. Окликнул. Не отвечают. Выглянул. Только мрак ночи, да россыпь звезд, да потрескивает все сильнее в ночной тиши Тульский ледник, да умолкают один за другим замерзающие на ночь ручьи.
Лег. Укрылся волчьей шкурой. И все сначала: «Антон, что же ты не спасаешь меня? Помоги мне! Ничего не пожалею, Антон! Где же ты? Погибаю!»
Чертыхнулся сван, делать нечего, вылез из пещеры, так и просидел с ружьем при взведенном курке. И только стало розовым небо, Антон — в долину. У первой травы захотел покурить, а будь она неладна, эта пещера, забыл в ней кремневое огниво… И черт с ним!
Отец молча подал Мише ружье, свечу. «Спички?» — «Не надо, должно лежать огниво». Обул самодельные бандули, сплетенная из ремешков подошва которых напоминает шахматную доску.
Вернулся Миша на другой день, все сидели за обедом. Кивнул. Сохраняя молчание, выложил на стол улара[12], перед отцом — тронутое лишайником, значит, очень старое огниво.
И так же молча уселся за стол. Негоже мужчине трепать языком', как сороке.
И только вечером разговорился.
— Не мерз? Хорошо ли хоть спал, Минан?
— На минуту глаз не сомкнул.
— Холодно было? Ты вроде охрип.
— Не знаю. Всю ночь голос из темноты. Глухой такой, тихий, как из трещины. «Чхумлиан, это ты? Чхумлиан, помоги, спаси и помилуй!»
— Испугался?
— Правду скажу. Не по себе стало. Он мне «Чхумлиан!», я запеваю «Сваны, в поход!». Он — «Спаси и помилуй!», я — «Подвиг местийского охотника». Так до утра и пел все песни.