Живописец душ (Фальконес де Сьерра) - страница 208


Далмау проснулся дома, в своей постели. Он ничего не помнил… Как удалось ему добраться сюда? Голубой халат, женщина, секс, обратный путь – все это проявлялось постепенно, будто он сам рисовал происходящее на холсте, и контуры заполнялись красками, все ярче и ярче. Сердце сильно билось, он обеими руками схватился за грудь: больно. Полежал без движения, терпя эту острую боль. Однако через несколько минут все прошло, и боль, и тревога. Далмау потрогал бицепс, там на месте укола остался крошечный струпик. Сковырнул его. Морфин. Подождал немного, не вернется ли болезненное ощущение тревоги. Но нет. Он себя чувствовал прекрасно. Осторожно приподнялся в постели, боясь, что закружится голова. Даже это ощущение пропало, когда он встал и вытянул руки перед собой, дабы убедиться, что все в норме. Подпрыгнул, походил. «Черт возьми!» – подумал про себя. Он не успел напиться, выпил только немного вина, и голова была, как никогда, ясная. «Может, и правы те, кто так хвалит морфин», – поразмыслил он, и тут воспоминание об Эмме, из-за которого он и получил укол, обрушилось на него, как пощечина.

– Мама! – позвал он, выходя из своей спальни.

Хосефа приготовила сытный завтрак: подсушенный хлеб, сало, чашку молока, без кофе; кофе кончился, извинилась она. Отошла от швейной машинки, села с ним за стол, радуясь тому, что он ест за двоих: обычно, переночевав дома, он не завтракал с таким аппетитом. И говорил спокойно, отчетливо, не откашливался, не прочищал горло, избавляясь от миазмов, какими надышался ночью.

– Я вчера видел Эмму, – признался он, не переставая есть. Хосефа заметила, как он весь подобрался, сжался. – Она беременна, на сносях. И в самом плачевном состоянии. Думаю пойти предложить ей помощь, может, сколько-то денег.


– Нет!

Далмау попятился, споткнулся обо что-то, чуть не упал. Мать сказала ему то же самое: «Нет!» Предупредила его, а он не прислушался. Эмма всего лишь позволила ему войти в крошечную лачугу, и он вошел, все еще с вытаращенными глазами, с невнятной речью; да и впустила она его лишь тогда, когда дети, резвящиеся в узком проходе, набросились на постороннего под любопытными взглядами двух сидевших на стульях теток, которые за ними присматривали. «Не совершай такой ошибки, – советовала мать. – Эмма гордая. Она ничего от тебя не примет». Мать была права: Эмма оправилась от изумления и вскинула подбородок. Далмау улыбнулся. Она – нет.

– Чего тебе надо?

Эти ее слова прозвучали как пощечина. «Если девочка в таком плачевном состоянии, как ты говоришь, последнее, чего она захочет, это видеть тебя», – предупреждала Хосефа. Шалью, которая была у нее на плечах, Эмма старалась прикрыть ветхий халат, в котором ходила дома. Это мало помогло. Она еще выше задрала подбородок, чтобы Далмау смотрел ей в глаза и не заметил, что на ногах у нее старые носки Антонио, отчего ступни казались огромными. Детишки обступили их.