— Так слушай же, несчастная: именем великого Перкунаса-громовержца, именем Сатвароса, сверкающего над миром, проклинаю тебя и в сей жизни, и будущей, да не увидишь ты страны восточной, да не взберешься ты на гору блаженства, да погрузишься ты в вечную тьму!
— Ступай вон, злой старик! — воскликнула Скирмунда, — помни, что только уважение к твоим летам удерживает меня нанести тебе оскорбление, ступай вон, или я за себя не ручаюсь! — княжна вскочила с места, обломок кирпича виднелся в её сильной, мускулистой руке. Глаза её пылали, ещё мгновение — и она раздробила бы им голову непрошенного гостя.
Бормоча проклятия, старый криве-кривейто спиной вышел из кельи.
Княжна в изнеможении снова повалилась на солому, а через несколько минут, её лицо снова застыло в выражении тупого отчаянья.
Ночь подползла мрачная, тревожная. Давно уже в лесных чащах, при свете костров, пировали литвины, перепившись пивом и вином, добытым из погребов разграбленного замка. Они теперь торжествовали: исконный враг немец-крыжак был сломлен, бежал без оглядки или стонал теперь, прикованный цепями к деревьям леса.
Ужаснее всех было положение комтура графа Брауншвейга. Стрела Видимунда, сразившая его окончательно, пробила ему шею, не коснувшись артерии. Извлечь её было нельзя, не причиняя жестоких страданий раненному, а острие с зубцами, оставшееся в ране, доводило его до исступления. Он дико хрипел, его выкатившиеся от боли глаза, казалось, хотели выскочить из орбит. Он умолял прикончить себя поскорее. Но никто не понимал его. Два зверообразных жмудина, приставленные караулить его, мрачно и сосредоточенно ходили перед ним взад и вперёд, а цепи, которыми он был обмотан и прикован к дереву, лишали его возможности сделать малейшее движение руками.
В нескольких шагах от него, тоже прикованные к деревьям, виднелись его товарищи по конвенту, оставшиеся в живых братья и гербовики, составлявшие гарнизон замка. Они тоже в свою очередь осыпали проклятиями своего бывшего начальника, считая его одного виновным в постигшем их несчастий. Они давно, чуть войско князя Давида Смоленского подступило к стенам замка, предлагали сдаться — хотя схизматикам, но всё же христианам, и только упорный ксомтур заставил их принять непосильную осаду.
Ругательства и проклятия неслись отовсюду. Несчастные, сами обречённые на мучительную смерть, теперь в последние часы своей жизни с истинно тевтонским озлоблением ругались над бывшим своим господином.
Но больше всех вопила и проклинала комтура старуха Кунигунда, бывшая, если помнит читатель, в последнее время прислугой при княжне. Легко раненная во время общей свалки, она была ошеломлена только ударом в голову и очнулась уже связанной и привязанной к дереву вместе с другими пленными. Случайно она находилась недалеко от дерева, к которому был прикован комтур, и целые потоки самой дикой немецкой брани так и лились из её уст на графа.